Защита Лужина - Набоков Владимир Владимирович. Страница 21
Ее не было дома, когда явились вчерашние молодые люди. Они пришли извиниться за бурное ночное вторжение. Были они прекрасно одеты, всё кланялись и шаркали, и спрашивали, как себя чувствует господин, которого ночью привезли. Их благодарили за доставку, и было им для приличия сказано, что господин прекрасно выспался после дружеской пирушки, на которой его чествовали сослуживцы по случаю его обручения. Посидев десять минут, молодые люди встали и очень довольные ушли. Приблизительно в это же время явился в санаторию растерянный молодой человек, имевший отношение к устройству турнира. К Лужину его не пустили; спокойная молодая дама, говорившая с ним, холодно ему сказала, что Лужин переутомился и неизвестно когда возобновит шахматную деятельность. «Это ужасно, неслыханно, – несколько раз жалобно повторил маленький человек. – Неоконченная партия! И такая хорошая партия! Передайте маэстро… Передайте маэстро мое волнение, мои пожелания…» Он безнадежно махнул ручкой и поплелся к выходу, качая головой.
И в газетах появилось сообщение, что Лужин заболел нервным переутомлением, не доиграв решительной партии, и что, по словам Турати, черные несомненно проигрывали, вследствие слабости пешки на эф-четыре. И во всех шахматных клубах знатоки долго изучали положение фигур, прослеживали возможные продолжения, отмечали слабый пункт у белых на дэ-три, но никто не мог найти ключ к бесспорной победе.
10
В один из ближайших вечеров произошел давно назревший, давно рокотавший и наконец тяжело грянувший, – напрасный, безобразно громкий, но неизбежный, – разговор. Она только что вернулась из санатории, жадно ела гречневую кашу и рассказывала, что Лужину лучше. Родители переглянулись, и тут-то и началось.
«Я надеюсь, – звучно сказала мать, – что ты отказалась от своего безумного намерения». «Еще, пожалуйста», – попросила она, протягивая тарелку. «Из известного чувства деликатности…» – продолжала мать, и тут отец быстро перехватил эстафету. «Да, – сказал он, – из деликатности твоя мать ничего тебе не говорила эти дни, – пока не выяснилось положение твоего знакомого. Но теперь ты должна нас выслушать. Ты знаешь сама: главное наше желание, и забота, и цель, и вообще… желание – это то, чтоб тебе было хорошо, чтоб ты была счастлива и так далее. А для этого…» «В мое время просто бы запретили, – вставила мать, – и все тут». «Нет, нет, при чем тут запрет. Ты вот послушай, душенька. Тебе не восемнадцать лет, а двадцать пять, и вообще я не вижу во всем, что случилось, какого-нибудь увлечения, поэзии». «Ей просто нравится делать все наперекор, – опять перебила мать. – Это такой сплошной кошмар…» «О чем вы собственно говорите?» – наконец спросила дочь и улыбнулась исподлобья, мягко облокотившись на стол и переводя глаза с отца на мать. «О том, что пора выбросить дурь из головы, – крикнула мать. – О том, что брак с полунормальным нищим совершенная ересь». «Ох», – сказала дочь и, протянув по столу руку, опустила на нее голову. «Вот что, – снова заговорил отец. – Мы тебе предлагаем поехать на Итальянские озера. Поехать с мамой на Итальянские озера. Ты не можешь себе представить, какие там райские места. Я помню, что когда я впервые увидел Изола Белла…» У нее запрыгали плечи от мелкого смеха; затем она подняла голову и продолжала тихо смеяться, не открывая глаз. «Объясни, чего же ты хочешь», – спросила мать и хлопнула по столу. «Во-первых, – ответила она, – чтобы не было такого крика. Во-вторых, чтобы Лужин совсем поправился». «Изола Белла это значит Прекрасный Остров, – торопливо продолжал отец, стараясь многозначительной ужимкой показать жене, что он один справится. – Ты не можешь себе представить… Синяя лазурь, и жара, и магнолии, и превосходные гостиницы в Стрезе, – ну, конечно, теннис, танцы… И особенно я помню, – как это называется, – такие светящиеся мухи…» «Ну, а потом что? – с хищным любопытством спросила мать. – Ну, а потом, когда твой друг, – если не окочурится…» «Это зависит от него, – по возможности спокойно сказала дочь. – Я этого человека не могу бросить на произвол судьбы. И не брошу. Точка». «Будешь с ним в желтом доме, – живи, живи, матушка!» «В желтом или синем…» – начала с дрожащей улыбкой дочь. «Не соблазняет Италия?» – бодро крикнул отец. «Сумасшедшая… Я поседела из-за тебя! Ты не выйдешь за этого шахматного обормота!» «Сама обормот. Если захочу, выйду. Ограниченная и нехорошая женщина…» «Ну-ну-ну, будет, будет», – бубнил отец. «Я его больше сюда не впущу, – задыхалась мать. – Вот тебе крест». Дочь беззвучно расплакалась и вышла из столовой, стукнувшись мимоходом об угол буфета и жалобно сказав «черт возьми!». Буфет долго и обиженно звенел.
«Не надо было так», – шепотом сказал отец. «Заступайся, заступайся, голубчик…» «Да нет, я ничего. Только мало ли что бывает. Человек переутомился, сдал, как говорится. Может быть, – Бог его знает! – может быть, действительно после такой встряски он изменится к лучшему… Я, знаешь, пойду посмотреть, что она делает».
А на следующий день он долго беседовал со знаменитым психиатром, в санатории которого лежал Лужин. У психиатра была черная ассирийская борода и влажные, нежные глаза, которые чудесно переливались, пока он слушал собеседника. Он сказал, что Лужин не эпилептик и не страдает прогрессивным параличом, что его состояние есть последствие длительного напряжения и что, как только с Лужиным можно будет столковаться, придется ему внушить, что слепая страсть к шахматам для него гибельна, и что на долгое время ему нужно от своей профессии отказаться и вести совершенно нормальный образ жизни. «Ну, а жениться такому человеку можно?» «Что же, – если он не импотент… – нежно улыбнулся профессор. – Да и в супружестве есть для него плюс. Нашему пациенту нужен уход, внимание, развлечения. Это временное помутнение сознания, которое теперь постепенно проходит. Насколько можно судить, – наступает полное прояснение».
Слова психиатра произвели дома легкую сенсацию. «Значит, шахматам капут? – с удовлетворением отметила мать. – Что же это от него останется, – одно голое сумасшествие?» «Нет-нет, – сказал отец. – О сумасшествии нет никакой речи. Человек будет здоров. Не так страшен черт, как его малютки. Я сказал „малютки“, – ты слышишь, душенька?» Но дочь не улыбнулась, только вздохнула. По правде сказать, она чувствовала себя очень усталой. Большую часть дня она проводила в санатории, и было что-то невероятно утомительное в преувеличенной белизне всего окружающего и в бесшумных белых движениях сестер. Все еще очень бледный, обросший щетиной, в чистой рубашке, Лужин лежал неподвижно. Правда, бывали минуты, когда он поднимал под простыней колено или мягко двигал рукой, да и в лице проходили легкие теневые перемены и в раскрытых глазах бывал иногда почти осмысленный свет, – но все же только и можно было о нем сказать, что он неподвижен, – тягостная неподвижность, изнурительная для взгляда, искавшего в ней намека на сознательную жизнь. И взгляд нельзя было отвести, – так хотелось проникнуть под этот желтовато-бледный лоб, который изредка сморщивался от неведомого внутреннего движения, проникнуть в неведомый туман, трудно шевелящийся, пытающийся, быть может, распутаться, сгуститься в отдельные земные мысли. Да, было движение, было. Безобразный туман жаждал очертаний, воплощений, и однажды во мраке появилось как бы зеркальное пятнышко, и в этом тусклом луче явилось Лужину лицо с черной курчавой бородой, знакомый образ, обитатель детских кошмаров. Лицо в тусклом зеркальце наклонилось, и сразу просвет затянулся, опять был туманный мрак и медленно рассеивавшийся ужас. И по истечении многих темных веков – одной земной ночи – опять зародился свет, и вдруг что-то лучисто лопнуло, мрак разорвался, и остался только в виде тающей теневой рамы, посреди которой было сияющее голубое окно. В этой голубизне блестела мелкая, желтая листва, бросая пятнистую тень на белый ствол, скрытый пониже темно-зеленой лапищей елки; и сразу это видение наполнилось жизнью, затрепетали листья, поползли пятна по стволу, колыхнулась зеленая лапа, и Лужин, не выдержав, прикрыл глаза, но светлое колыхание осталось под веками. «Там, в роще, я что-то зарыл», – блаженно подумал он. И только хотел вспомнить, что именно, как услышал над собой шелест и два спокойных голоса. Он стал вслушиваться, стараясь понять, где он, и почему на лоб легло что-то мягкое и холодное. Погодя, он снова открыл глаза. Толстая белая женщина держала ладонь у него на лбу, – а там, в окне, было все то же счастливое сияние. Он подумал, что сказать, и, увидев на ее груди приколотые часики, облизал губы и спросил, который час. Сразу кругом произошло движение, женщины зашептались, и с удивлением Лужин заметил, что понимает их язык, сам может на нем говорить. «Который час», – повторил он. «Девять часов утра, – сказала одна из женщин, – Как вы себя чувствуете?» В окно, если чуть приподняться, был виден забор, тоже в пятнах теней. «По-видимому, я попал домой», – в раздумии проговорил Лужин и опять опустил пустую, легкую голову на подушку. Он слышал некоторое время шепот, легкий звон стекла… Ему показалось, что нелепость всего происходящего чем-то приятна, и что удивительно хорошо лежать, не двигаясь. Так он незаметно заснул и, когда проснулся, увидел опять голубой блеск русской осени. Но что-то изменилось, кто-то незнакомый появился рядом с его постелью. Лужин повернул голову: на стуле справа сидел господин в белом, с черной бородой, и внимательно смотрел улыбающимися глазами. Лужин смутно подумал, что он похож на мужика с мельницы, но сходство сразу пропало, когда господин заговорил: «Карашо?» – дружелюбно осведомился он. «Кто вы?» – спросил Лужин по-немецки. «Друг, – ответил господин, – верный друг. Вы были больны, но теперь здоровы. Слышите, – совершенно здоровы». Лужин стал думать над этими словами, но господин не дал ему додуматься и ласково сказал: «Вы должны лежать тихо. Отдыхайте. Побольше спите».