Повесть об уголовном розыске [Рожденная революцией] - Нагорный Алексей Петрович. Страница 3
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ СЕМНАДЦАТОГО
Установите строжайший революционный порядок, беспощадно подавляйте попытки анархии со стороны пьяниц, хулиганов, контрреволюционных юнкеров, корниловцев, и тому подобное.
Утром в избу Кондратьевых зашел деревенский дурачок Феденька. Улыбнулся слюнявым ртом, сказал, гнусавя:
— Мужики к церкви пошли… Кровищи будет!
И обрадованно захлопал в сухонькие ладошки.
Мать вынула из-под тряпицы кусок пирога с картошкой, со вздохом подала Феденьке:
— Поешь, болезный. Ради Христа-спасителя…
Феденька схватил пирог и ускакал на одной ножке.
Шум разбудил пьяного отца. Он свесил голову с лежанки, крикнул:
— Коляча, слышь, сынок? Почем нынче подрядился? Гляди, не продешеви!
Сыну Кондратьевых, Николаю, шел семнадцатый год. Был он крут в плечах, высок, сапоги носил сорок четвертого размера. Девки уже засматривались на него, но он их не замечал. А когда в престольный праздник или просто так, под настроение, выходили мужики двух соседних деревень «стенка на стенку», то Колю брали в «бойцы» за деньги, и шел он к тем, кто давал больше.
Коля вышел из-за занавески, на ходу застегивая рубашку, в упор посмотрел на отца. Тот сник под взглядом сына, пробормотал:
— Да мне немного. На шкалик и ладно, — и отвернулся к стене, поняв, что шкалика не будет, и Коля, как всегда, разгадал нехитрый его ход: «Я к сыну с сочувствием, а сын мне за это — водочки».
Мать перекрестила Колю, сказала, сдерживая слезы:
— Наше дело крестьянское. Пахать да сеять. А ты?
— А что я, — вздохнул Коля. — Изба того гляди завалится, вон ее всю грибок сожрал. А много нынче пахотой заработаешь?
— Сон я видела, сынок, — тихо сказала мать. — Будто идешь ты по воде в красной рубахе, глаза закрыты, мы с отцом зовем тебя, а ты не откликаешься…
— Эх, мать, — усмехнулся Коля, натягивая сапоги, — мне вон каждую ночь сахарная голова снится, а проснусь, кукиш облизну, и на том спасибо.
Он повернулся к дверям.
— Зря смеешься, сынок. Вчера батюшку встретила, отца Серафима, про этот сон ему рассказала, а он нехорошо на меня посмотрел, пронзительно, и сказал непонятно: скоро, говорит, будет в твоей жизни перемена и в жизни сына тоже. Я спрашиваю — какая? А он глазами зыркнул и ни слова в ответ. Это как? — мать тревожно посмотрела на Колю.
— А никак, — беззаботно отозвался Коля. — У батюшки своя жизнь, у нас — своя.
Коля вышел на крыльцо, ткнул ногой покосившийся, черный от времени стояк, потом бросил подвернувшемуся псу кусок пирога: «Гуляй, пока пьяный отец на воротах не повесил», — и зашагал, выбирая места посуше.
Шел ноябрь 1917 года. Осень припозднилась, осины еще не растеряли листву и звонко шелестели, высоко синело небо, брехали собаки, сизый дымок тянул над гнилыми крышами…
Мужики выходили со своих дворов и, неряшливо меся грязь, вливались в общий поток. Шли они на забаву. Шли умирать. Кто от меткого удара в висок или в грудь, кто от перепоя в честь победы грельских над прельскими или прельских над грельскими — уж кому больше повезет.
Голосили бабы; вскрикнет одна, заведет дурным голосом вторая, поддержит третья, и через минуту над всей деревней уже висит-переливается не то собачий вой, не то крик по новопреставленному кормильцу.
Коля ловил на себе завистливые взгляды и гордо выпячивал подбородок — знай наших, мелкота недоделанная, собирай копейки, кому жизнь дорога, кто больше даст, в ту стенку и стану, а противоположной стенке тогда все одно — каюк.
Вышли на площадь. В глубине взметнулась пятью куполами церковь, сбоку — добротный поповский дом под железной крышей, в пять окон, с наличниками глухой резьбы, с петушком на трубе.
Соседи — прельские — уже выстраивали стенку; от мужика к мужику ползла четверть — редко кто отказывался, а последний — хлипкий, низкорослый мужичонка, побулькал, утер губы и поставил бутыль подальше, чтоб не разбили.
Подошел Феденька, ехидно улыбнулся:
— Ты, Коляча, злой. Злой, как черт!
— С чего ты взял? — ответил Коля, взглядом ища поддержки у мужиков.
— То и злой, — Феденька перестал улыбаться. — В прошлый раз Пустошина под ребра хватил. Худо! Ох, худо. Три дня Пустошин маялся…
— Пошел вон, дурак, — сказал Анисим Оглобля, всегдашний Колин подручный, здоровый, с туловищем бочкой и длинными тощими руками, из-за которых и получил прозвище. — Пошел! — Анисим ткнул Феденьку, и тот опрокинулся в грязь, нелепо задрав ноги. Поднялся, тщательно отряхнулся, сказал, глядя поверх Колиной головы:
— Что жизнь человека? Так, дрянь. Человека обидеть — что плюнуть, — и в упор посмотрел на Колю. — Сон вспомни: зовешь родителей, а дозваться не можешь…
И хотя Феденька сказал сон наоборот и вроде бы не угадал, Коля вздрогнул, и ему стало страшно.
Подошел церковный староста Тит. Сам он по причине крайней худобы и бессилия никогда в драках не участвовал, но зрелище любил, взбадривался, когда тугая струя крови ударяла в землю из перекошенного мужицкого рта, похрюкивал от восторга и тихо ругался матом — чтобы «уравновесить нутро».
— Десять рублей, — голосом скопца сказал Тит.
Коля переглянулся с Анисимом. Тот отрицательно покачал головой, и Коля понял, что цена не окончательная, будет торг.
Предводитель прельских, немногословный, похожий на медведя Силантий буркнул:
— Двадцать.
— За прельскнх мы нынче, — подытожил Коля.
— А совесть у тя есть? — обиделся Тит. — Ты где родился-крестился, ирод, ежели за лишнюю десятку родные Палестины продаешь?
— Сам не будь жидом, — солидно возразил Анисим. — Дай нам тридцать сребреников — мы прельских сей же секунд, как Иуда Христа, продадим… — Анисим захохотал.
— Тьфу! — в сердцах плюнул Тит. — Накажет вас бог.
— Встали, — Коля занял место в стенке прельских. Анисим — рядом с ним.
— Прельские грельским всегда юшку пускали! — начал кто-то.
— У прельских бабы квелые, ж… прелые! — с достоинством ответили грельские.
— Ах ты, срамник, — Коля играючи ткнул говорука, и тот повалился, хватая ртом воздух.