Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна. Страница 22

— Этого быть никогда не может! Я мечтала, Илюша, первый раз в жизни мечтала, как мы будем жить с тобой вместе, — и вдруг эта женщина, чужая мне, несимпатичная мне…

— Довольно, Катя, прости, но слова твои звучат очень странно, как будто ты мечтала о каких-то материальных удобствах! Оставим этот разговор. Я вижу, что все это непоправимо.

Он поворачивается и идет в дом.

Катя, пораженная, оскорбленная, сидит молча несколько минут и потом, положив голову на спинку скамейки, горько плачет.

Между Катей и Ильей натянутые отношения, и Марья Васильевна страдает.

Пора бы нам уехать.

Я молчала несколько дней и наконец заговорила с Ильей. Я доказывала ему, что он несправедлив, называя настроение Кати «капризами старой девы». Я пробовала ему объяснить, что у Кати ко мне «ненависть тела», как есть любовь исключительно плотская, но он шутливо сказал:

— Это ты, Танюша, занимаешься психологией, а для меня это китайская грамота. Я это называю «самоковыряньем».

— Значит, надо жить только инстинктами?

— Нет, и разумом.

— А когда разум не действует?

— Тогда садятся в сумасшедший дом, — смеется Илья.

— Нет, не шути, Илюша, поговорим хоть раз на эту тему. Почему ты словно боишься этих вопросов?

— Танюша, да я профан во всех эти тонкостях. Это нечто вроде разглядывания своего пупа у факиров. Ну, детка, не сердись! — хватает он меня за руку.

Я не сержусь.

Я верю: он простой, здоровый человек, но разве это мешает понимать чувства других?

— Ты ужасно любишь слова, Таня! — говорит иногда Илья.

Да, я люблю слова, красивые слова, слова любви, как люблю стихи, а слова тем и хороши, что, как вдохновенные стихи, идут от сердца и если это придумано, сочинено, то сейчас же чувствуется.

— Что же мне делать, если для меня слова слаще иногда поцелуев.

Мне ужасно хочется уехать, но я не смею просить Илью об этом. Он так давно не видался со своими.

Он уговаривает их всех переехать в Петербург и жить с нами.

Мне все равно. Я люблю их всех, даже Катю люблю. Конечно, месяц тому назад я бы очень была недовольна; одна мысль, что в нашу жизнь с Ильей войдет посторонний элемент, привела бы меня в ужас, но теперь я рада.

Давайте мне больше забот, привязанностей, больше долга. Чем больше, тем лучше!

Я забилась в саду в кусты азалий и читаю письмо. Зачем? Оно не даст мне ничего, кроме боли и сознания, что всего этого никогда не будет. Я теперь вижу, что не могу расстаться с Ильей, что жизнь моя без него немыслима. Можно прожить без цветов и фейерверка, но без пищи и тепла не проживешь…

Но фейерверк и цветы так красивы!

Сидоренко ходит растерянный, пристально наблюдает за мной и за Ильей и делается то мрачен, то нервно весел. Его, очевидно, мучает вопрос, любим ли мы друг друга.

У Ильи очень сдержанная манера обращения со мной при посторонних, даже при матери.

Он часто подшучивает надо мной, как и над другими. Прежде я этого не замечала, а теперь меня это злит.

Вот второе письмо: он уже в Италии.

Как все красиво в его письмах и как все эти описания, впечатления переплетены со мной.

Это слова, одни слова.

Может быть.

Кучер, от избытка чувств дающий без слов пинок соседней кухарке, стоя под воротами, может быть, любит в сто раз искренней и крепче — но ведь такой любви мне не надо.

«Милая, напиши хотя строчку на carte-postale [12] мне сюда, во Флоренцию. Ну, хоть два слова: здорова, помню… но я буду знать, что твоя ручка держала этот клочок бумаги. Я пишу тебе карандашом, на скамейке, в Siardino Boboli.

Предо мной город в дымке заката, кругом розы и ты… ты всегда со мной…

Ты так вошла в мою жизнь, в мое тело, в мою душу, что я не умею отделить себя от тебя… Я стараюсь смотреть на все красивое в природе и искусстве, точно ты смотришь из моих глаз. Я нарочно останавливаюсь в музеях перед теми статуями и картинами, о которых ты упоминала в разговоре, стою целыми часами и думаю: пусть она любуется, постою еще. Довольна ли ты, радость моя? Недавно на площади я чуть громко не сказал: «Сядем спиной к храму, чтобы он не нарушал твое впечатление Лоджии и Синьории»…

За городом я собираю целую толпу маленьких оборванцев — кормлю их макаронами и сластями и говорю им, что это угощение прислано им из России — одной прелестной синьорой.

Ночью… не пугайся, моя любовь, я смею только опустить голову на твои колени и грезить о твоих поцелуях и ласках.

Я мечтаю в мечтах, дорогая.

В Венгрии я был страшно занят с утра до вечера: ездил по лесам с моим переводчиком. Я вел переговоры, писал отчеты, торговался, но ты была тут со мной, у моего сердца, пряталась на моей груди и не хотела заниматься моими делами. Ты поднимала головку только в лесу, и я рвал для тебя осенние цветы.

Я не испытал никогда твоего поцелуя, но не все ли равно?

Мечта моя, дорогая мечта…»

Я послала открытку во Флоренцию:

«Прощайте, забудьте».

Не надо более писем. Я сожгла их и веточку кипариса. Сознаюсь в глупой сентиментальности — я подобрала ее тогда, изломанную его рукой.

Я хотела сжечь и альбом моих набросков с него, но не могла… я завернула его в бумагу, завязала веревкой и спрятала на дно моего сундука.

Думать я больше не буду — это кончено. Я оторвала от себя все это, такое красивое, изящное. Кто смеет сказать, что я не люблю Илью! Теперь я вся его: и телом и душой! Если я осквернила мою душу, то тело мое чисто! Я даже никогда не поцеловала того, кого любила! А мужчине только это и надо.

Надо садиться за работу, у меня не все еще готово.

Тоска, страшная, давящая тоска, но это пройдет. Und alles sollt vorbei.

Семейный портрет почти готов и очень удачен.

Марья Васильевна у окна за работой. Женя и Андрей в глубине за роялем. Катя в дверях террасы. Она очень эффектна. Я ей польстила, чтобы подразнить ее.

Илью рядом с матерью, с газетой в руках. Я писала в его отсутствие — на память, но оказалось, что его фигура не потребовала даже переделки, слегка пришлось кое-где подмазать.

Портрет Сидоренко — тушью — тоже почти готов, и это один из моих удачных портретов, но последнее время он бывает реже, мне все не удается кончить его…

12

Открытка (фр.).