Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна. Страница 32
Я не смущаюсь этими комплиментами: это не глупая лесть — это просто итальянская манера говорить любезности дамам.
Они садятся рядом со мной на каменной скамье. Мой старик трещит без умолку, а спутник его молчит, да и я молчу: где тут вставить хоть слово в этот поток речи.
— Маэстро, — говорю я, когда он вынимает платок и сморкается, — я ужасно хочу есть, я дома не завтракала.
— О, конечно, конечно! — вскакивает Скарлатти. — У синьора Александре тут коляска. Где вы хотите кушать? У Фаджиано?
— Нет, угостите меня взбитыми сливками и рюмкой марсалы здесь, на ферме.
На ферме довольно многолюдно. Скарлатти поминутно раскланивается во все стороны.
Мы усаживаемся за столик.
Я ем с аппетитом. Сегодня поутру я не могла дотронуться до завтрака и выпила только кофе без хлеба. Встала я с трудом и была так бледна, что Старк испугался и не хотел отпускать меня в мастерскую.
А теперь все прошло, я смеюсь, болтаю и наблюдаю за новым знакомым.
У него удивительно красивой формы руки в богатых кольцах, Я люблю драгоценные камни.
Маэстро окликает какой-то знакомый, и между ними начинается характерный итальянский разговор с маханьем руками, доходящий до крика.
— Я хотел обратиться к вам с просьбой продать мне одну из ваших картин, — говорит мне Латчинов.
— Но, к сожалению, у меня здесь нет ничего, кроме этюдов.
— А в Петербурге?
— Есть кое-что, небольшое, — У меня там порядочная картинная галерея и есть одно ваше произведение.
— Вот как. Что же?
— Небольшое длинное полотно; ряд бегущих детей.
— О, это такая слабая вещь, одна из первых.
— Я не говорю, что это шедевр. Но в ней так много оригинальности и движения. Это узкая, длинная форма в виде фрески. Равные полосы голубого неба и зеленой травы. Эти стремящиеся фигурки. Очень удачно. Я тогда же предсказал вам будущее. Я не люблю художниц, но у вас совершенно не женская манера писать.
— Вы сами не занимаетесь живописью?
— Нет. Если хотите, моя специальность — музыкант, но я люблю искусство вообще: им только и красна жизнь, да еще любовью, пожалуй. Конечно, для тех, кто молод.
— Одно иногда мешает другому, — улыбаюсь я.
— Да, если одно или другое стоит на первом плане, но когда они сливаются вместе, получается удивительная гармония. Я думаю, что лучшие произведения искусства диктуются именно любовью. Я не говорю — любовью в узком смысле, нет, любовью вообще — к родине или к женщине, это все равно.
— Я не совсем согласна с вами. Можно любить искусство и само по себе.
— Вы совершенно правы, но, создавая что-нибудь, надо что-нибудь любить, иначе это будет сухая вещь. Обратите внимание: все гениальные произведения, историю которых мы знаем, написаны или влюбленными или фанатиками религии и политики. Все это — живое, а разные въезды, победы, заседания, великолепные по технике, они мертвы, Они только поражают кропотливостью работы и, как бы они ни были грандиозны, напоминают мне резные китайские игрушки.
— Но есть и исключения! — восклицаю я. — Например, «Въезд Карла V в Антверпен»!
— Но ведь картина эта не написана по заказу Карла V, а много столетий спустя художник вдохновился историческим сюжетом. Сплетники говорят, что все обнаженные фигуры женщин — портреты его увлечений.
— Но есть, например, гениальные портреты мужчин, писанные мужчиной. Мой собеседник усмехнулся.
— Что же из этого?.. Может быть, художник был влюблен в мать или сестру данного лица, а может быть, этот человек был представителем политической или религиозной доктрины, которой служил художник, герой его родины. Вы не забудьте: я говорю не о более или менее талантливых произведениях, а о гениальных или приближающихся к гению.
— Позвольте, но есть прелестный жанр!..
— Простите, что я вас перебью. Вы сказали «прелестный», этого достаточно. Это будет прелестно, но… но и только.
Мне хочется возразить ему и вообще поговорить с ним, но тарелка жирных, взбитых сливок и марсала на голодный желудок дают себя знать. Меня мутит, висок начинает болеть — это мигрень.
Я встаю и, пожимая руку Латчинову, говорю:
— Мне нужно спешить, но ваша беседа меня так заинтересовала, что мне хочется взять с вас обещание посетить меня, как можно скорее.
Когда я вернулась домой, мигрень, к моему удивлению, совершенно прошла. Слава Богу! Мне нужно скорей приниматься за моего Диониса. Кстати, надо сказать Эдди, что пора ему уже попозировать мне, остальное почти готово.
Не понимаю, чего он так заломался, когда я ему сказала об этом. Мне пришлось упрашивать, даже рассердиться.
Приходил Сидоренко, но я сказала, что меня нет дома. За работу! За работу!
Васенька покрывает помост сукном, я устанавливаю мольберт и страшно волнуюсь.
Я рада этому волнению — значит, работа моя пойдет хорошо, удачно.
Васенька пошел на кухню за гвоздями и молотком, чтобы прикрепить сукно на полу.
Старк переодевается в алькове за драпировкой и все время ворчит: ему неприятно, ему холодно… он чувствует себя ужасно глупо…
«Ну, пусть поворчит, — думаю я, — потом я его поцелую».
— Так, что ли, я надел всю эту глупость? — спрашивает он, выходя из-за драпировки. У меня даже дух захватывает от восторга! Шкура пантеры падает с его плеча, схваченная на бедре золотой пряжкой, высокие золотистые котурны, доходящие до половины икр, делают его стройные ноги еще красивее. Я прямо боюсь вздохнуть.
— Иди, иди скорей! — умоляю я, — Становись в позу. Все, все хорошо, лучше лучшего!
Он неохотно поднимается на помост, берет тирс и, собираясь лечь на кушетку, говорит:
— Только, пожалуйста, недолго, Тата: мне, право, неприятно изображать модель.
— Ну, только часочек, милый.
— Целый час! — тянет он, застывая в изумлении. Он стоит, облокотившись согнутым коленом на кушетку и слегка откинувшись назад.
В эту минуту входит Васенька, Молоток и гвозди валятся из его рук, и он орет не своим голосом: «Стойте!»
— Татьяна Александровна! — бросается он ко мне, — Долой! Долой старую фигуру! Пишите так, как он стоит! Да не меняйте вы позы, Бога ради! Руку! Руку только повыше!