Евангелие от Фомы - Наживин Иван Федорович. Страница 67
— Разве говорят так с первосвященником, ты, дубина галилейская?
И подобострастно посмотрел на Ханана… Иешуа, скривив от боли лицо, угасшим голосом сказал ему:
— Если я сказал что плохо, покажи мне, что плохо, а если хорошо, за что ты бьешь меня?..
Ханан понял одно, то, что ему было нужно: этот измученный, обессиленный человек в разорванном и испачканном плаще, с его смешным галилейским выговором, не только не был страшен теперь, но не был страшен и вообще. Носом он уловил сладкий дух ароматного масла: это еще для чего надушился?! Устало зевнув, он небрежно сказал:
— Отведите его в синедрион…
Судебное отделение синедриона — бэт-дин — уже собралось тут же, в усадьбе Ханана, в особом доме, в котором он большею частью собирался для дел в последнее время. Никодима не было — он тяжело болел лихорадкой, которую он захватил на Крите. Председатель суда, Гамалиил, был чрезвычайно недоволен, что должен участвовать в этом умышленно раздуваемом деле. Воспитанный в духе мягкого деда своего Гиллеля и сам человек мягкий, он хотел даже просто сказаться больным, но, во-первых, была надежда, что он повлияет на благополучный исход дела, а, во-вторых, беспокойный Савл тарсянин, игравший в его школе, благодаря чрезвычайной развязности, первую роль, смущал его своими пылкими речами о том, что нельзя давать возможность первому встречному неучу колебать закон и прочее, и прочее, и прочее, без конца. Может быть, в самом деле, Гамалиилу удалось бы что-нибудь сделать, если бы, во-первых, Никодим не захватил лихорадки, и во-вторых, и главное, если бы вообще все наиболее просвещенные члены бэт-дина сговорились между собой, как сговорились их противники, непримиримые. Но все они так уповали на силу правды, на убедительность своего слова, что они считали все это излишним.
Прибежавший слуга Ханана тихо сказал что-то нахмурившемуся — точно у него зубы болели — Гамалиилу. Тот кивнул головой и проговорил громко:
— Старейшины, займите места!
Прилично шумя, члены суда уселись, как всегда, полукругом, в середине которого поместился Гамалиил, а на концах секретари суда, из которых один должен был по закону записывать все, что говорилось в пользу обвиняемого, а другой все, что служило к его осуждению. У другой стены, лицом к старейшинам, сидели тремя рядами ученики разных законников. Среди них резко выделялся молодой, некрасивый, но щеголеватый Савл тарсянин. Его живые, черные, выпуклые глаза горели любопытством, а рука то нервно играла каламом, то пощипывала черную, кудрявую бородку. По закону и обычаю свидетели, показавшие в пользу обвиняемого, не могли уже потом показывать против него, но обратное разрешалось. Для оправдания достаточно было простого большинства голосов, а для обвинения нужно было большинство двух голосов. Если суд кончался оправданием, то приговор сейчас же вступал в силу, а если обвинением, то приговор выносился только на другое утро. Так стояло в законе, но, как всегда, жизнь вносила в благие намерения законодателя часто весьма существенные поправки, и в результате в народе звали судей не дайанэ-гэзэрот (верховные судьи), но дайанэ-гэзэлот (судьи-разбойники).
— Введите арестованного! — хмуро распорядился Гамалиил.
Измученный, грязный, со сбившейся набок чалмою, с лицом в кровоподтеках и синяках, Иешуа с усилием перешагнул порог. И, когда увидел он в дрожащем свете светильников эти неподвижные ряды законников и эти глаза, устремленные на него с холодным любопытством, он еще острее понял, что разговаривать тут не о чем: это был как раз тот мир, который и поднял его на подвиг и поздней ночью привел его, измученного и униженного, сюда…
Начался допрос…
На широком дворе усадьбы, освещенном зелено-голубым светом луны и багровыми отблесками ненужных факелов, тем временем бестолково и нетерпеливо галдела толпа. Легионеры презрительно держались в стороне. Они были недовольны: возятся там с каким-то бродягой без конца!.. И, громко зевая, они вполголоса ругали своего нераспорядительного, как им казалось, старшого, Пантеруса, который, сдав бродягу его начальству, мог бы прекрасно отвести их спать. Стража синедриона, многочисленная дворня Ханана и любопытные из Иерусалима и с окрестных хуторов галдели вокруг костра. Симон Кифа, которому было и стыдно, что он убежал так от рабби, и страшно, что храмовники могут поймать и его, и которому хотелось узнать, чем все это кончится, растерянно толкался тут же в толпе и, чтобы показать, что он всему делу сторона, развязно заговаривал то с тем, то с другим.
— А мне сдается, почтенный, что и ты с галилеянином тоже был, а?.. — проговорила пожилая служанка Ханана, подозрительно вглядываясь в него.
— И не думал!.. — воскликнул Симон. — Я в городе по своим делам: привез рыбу из Капернаума на базар, а потом решил остаться и на праздник…
— А по-моему, ты тоже из этой шайки… — настаивала та. — Вон и говор у тебя ихний, галилейский…
На Симона направились со всех сторон любопытные взгляды. Он испугался.
— Галилеянин!.. — со смехом воскликнул он. — Галилеян на свете много — ты скажешь, что всех их с этими бродягами видела… Знать не знаю и ведать не ведаю…
Служанка недоверчиво покачала головой и на минуту отстала. Симон понял, что лучше уйти, но это отступление очень бросилось бы в глаза. И он, как ни в чем не бывало, вступил с одним из слуг в разговор…
— Нет!.. — решительно воскликнула вдруг служанка. — Хоть сейчас вот голову мою с плеч долой, а ты был с ними!..
— Тьфу!.. — возмутился Симон. — Отвяжись от меня, сатана! Ведь бывают же такие вот аспиды на свете…
С подчеркнутым негодованием он обернулся к служанке спиной и зашагал со двора. На усадьбе в лунном мраке вдруг звонко запел первый петух… Что такое?! Кифа даже остановился… И вспомнилось усталое лицо, кроткие, печальные глаза и эта милая усмешка: «камень!». Боль рванула по сердцу, и опустилась седеющая голова.
Между тем допрос арестованного продолжался. В покое было душно. Хотелось спать. Раздражала нелепость дела, которая резала глаза. В пользу подсудимого не говорил ни один свидетель, а в пользу обвинения несли такую нескладицу, что просто совестно было слушать: уж очень плохо Иезекиил подготовил своих молодцов! На постном и сухом лице Иезекиила отразилось нетерпение. Он переглянулся со своими сторонниками: надо было действовать.
— А ты что можешь сказать? — уже усталым голосом спросил Гамалиил следующего свидетеля, жалкого старичишку с вытекшим глазом.
— Он говорил, что может в три дня разрушить храм и в три дня снова воздвигнуть его… — быстро и уверенно, как заученный урок, отвечал тот, метнув косой взгляд в сторону Иешуа, который едва держался на ногах. — Сам своими ушами слышал…
Гамалиил поднял на Иешуа свои мягкие глаза.
— Ну, что же ты ничего не отвечаешь? — недовольно проговорил он. — Говорил ты это или нет?
Иешуа молчал — может быть, он и не слышал даже вопроса: тихий, сладкий аромат от его волос нежно напоминал ему о милой Мириам, и сердце плакало. Иезекиил вдруг в деланной ярости вскочил, разорвал у себя на груди одежды — это было исстари установленным жестом для выражения благородного негодования — и воскликнул:
— Ну, так чего же еще нам нужно? Какого свидетельства?.. Это богохульство самое бесстыдное и, как богохульник, он повинен смерти!..
— Повинен смерти!.. — раздались со всех сторон голоса. — Повинен смерти!..
Гамалиила, наконец, взорвало.
— Но должны же мы, наконец, соблюдать закон, старейшины!.. — воскликнул он нетерпеливо. — Обвинительный приговор может быть вынесен по закону только утром…
Он поймал нетерпеливый и досадливый жест своего ученика Савла и нахмурился еще более: этот что еще во все тут путается?! И все ему опротивело до последней степени.
— Но уже занимается заря… — нагло сказал кто-то из законников.
— Надо же кончать когда-нибудь с этим баламутством! — нетерпеливо подал голос другой. — Прав был Ханан, когда сказал, что лучше погибнуть одному человеку, чем целому народу…