Евангелие от Фомы - Наживин Иван Федорович. Страница 78

— Не плачьте!.. Воспряньте духом, о, посвященные: Он воскрес! И для нас из страданий наших придет спасение!.. Он воскрес!

На некрасивом лице Никодима отразилось глубокое волнение. Он встал и, оставив свои папирусы, быстро вышел в сад. И еще с лестницы увидел он Фому, который, не торопясь, подрезывал неподалеку розы.

— Послушай, Фома… — подходя к своему садовнику, проговорил он. — Скажи: отчего это никому из вас не пришло в голову еще при жизни рабби записать все его слова и дела? Как могли вы сделать такое упущение?..

Опустив свой кривой нож, Фома подумал.

— Видишь ли, господин… — не торопясь, проговорил он. — Прежде всего почти все ученики рабби были безграмотны — владеть каламом умели только мытарь Матфей да я. Я не раз думал о том, чтобы записать все, но как-то рука не подымалась… А Матфей многое уже записал и записанное оставил мне для прочтения… Если хочешь, господин, то по окончании работ я покажу тебе кое-что…

— Нет, не по окончании работ, Фома, а сейчас же… — сказал Никодим. — Сходи и принеси все, я подожду тебя вон там, под пальмами, в холодке…

Через несколько минут, усевшись в тени пальм на шелковую траву, среди которой радостными фонариками теплились красные анемоны, оба склонились над неопрятными и малограмотными рукописями мытаря Матфея.

— Нет, ты вот это прочти, господин… — указал на одно место Фома. — Вот отсюда…

И Никодим прочел:

«…И когда вошел он в лодку, за ним последовали ученики его. И вот сделалось великое волнение на озере, так что лодка покрывалась волнами; а он спал. Тогда ученики его, подошедши к нему, разбудили его и сказали: рабби! спаси нас; погибаем. И говорит им: что вы так боязливы, маловерные? Потом, встав, запретил ветрам и морю, и сделалась великая тишина. Люди же, удивляясь, говорили: кто это, что и ветры и море повинуются ему?..»

Они посмотрели друг на друга.

— Ничего такого не было… — тихо сказал Фома. — Было другое. Разговорились мы как-то в отсутствие рабби о нем, и не помню, кто из нас — как будто Симон Кифа — сказал, что удивительно-де слово рабби: иногда разбушуются страсти в душе, как Генисаретское озеро наше, а он-де скажет слово и все утихомирится…

— Так зачем же придумывает он все это?

— А так полагаю, господин, что по слабости человеческой… — мягко сказал Фома. — Хочется им, чтобы люди их лучше слушали, а для этого и выхваляют себя: вот-де кого мы знали! Может быть, и для добра они стараются… — поторопился он прибавить. — Но… Да ты вот лучше дальше еще прочитай…

И Никодим прочел:

«И когда он прибыл на другой берег в страну Гергесинскую, его встретили два бесноватые, вышедшие из гробов, весьма свирепые, так что никто не смел проходить тем путем. И вот, они закричали: что тебе до нас, Иешуа, сын Божий? Пришел ты сюда прежде времени мучить нас. Вдали же от них паслось большое стадо свиней. И бесы просили его: если выгонишь нас, то пошли нас в стадо свиней. И он сказал им: идите. И они, вышедши, пошли в стадо свиное. И вот, все стадо свиней бросилось с крутизны в озеро и погибло в воде. Пастухи же побежали; и, пришедши в город, рассказали обо всем и о том, что было с бесноватыми. И вот, весь город вышел навстречу Иешуа; и, увидев его, просили, чтобы он отошел от пределов их.»

— Какая глупость!.. — пробормотал Никодим и задумался.

И вдруг своей белой рукой он взял Фому за загорелую, мозолистую руку.

— Фома, уважь меня, исполни одну мою просьбу…

— Приказывай, господин… — просто сказал тот.

— Брось сегодня же мои сады и передай все дело кому-нибудь другому… — сказал Никодим. — А сам бери калам и запиши все, что ты видел и слышал. Будешь писать год, два, три — все равно: с этого дня до конца дней твоих тебе обеспечен и кров, и кусок хлеба. Согласен?

Фома подумал: эта мысль его и самого давно прельщала.

— Изволь, господин… Я думаю, что от дела будет польза… — сказал он.

— Только правду пиши, одну правду!.. — живо воскликнул Никодим.

— Да зачем же буду я писать неправду? — тихо удивился Фома и улыбнулся своей доброй улыбкой.

И с того дня в тиши своего домика садовника, среди благоухания выхоженных им самим цветов, пенья птиц и цикад, хороводов ос золотых, Фома взялся за дело. Он решил придать своему писанию форму письма к Никодиму и поэтому начал так:

«Любезный Никодим, ты обратился ко мне со словом твоим, чтобы я, как очевидец и свидетель жизни и проповеди многолюбезного сердцу нашему рабби Иешуа, описал тебе в подробности все, чему я был свидетелем. С глубокой душевной радостью, но и с тревогой за свое умение берусь я ныне за калам.»

Потирая свой большой лоб, Фома неторопливо начал рассказ о том, как он впервые встретился с Иешуа на берегу Иордана, где крестил Иоханан. Воспоминания теснились в душе Фомы и волновали его: всякий раз, как среди описаний его и изложения его собственных мыслей выступал образ Иешуа, на глазах Фомы навертывались слезы, и он должен был класть калам и ходить по своей горенке, чтобы успокоиться. И снова брался он за дело, и эти три удивительнейших года его жизни вставали в его памяти, как живые…

— Ты дома, Фома?.. — послышался под окном знакомый слабый голос.

Фома выглянул в солнечный сад, полный веселого, сухого трещания цикад.

— А-а!.. — ласково улыбнулся он. — Как же я рад видеть тебя, Вениамин! Входи, входи…

В комнатку вошел горбун, еще более слабый и прозрачный — только глаза его одни, дивные, неземные глаза сияли сокровенной жизнью. И с улыбкой — много в ней было какой-то горькой, тихой покорности — он приветствовал хозяина.

— А мне говорили, что ты совсем было ослаб… — усаживая гостя и готовя для него омовение, ласково говорил Фома. — А ты еще, хвала Господу, полозишь вот помаленьку…

— С весны опять мне стало полегче, и на праздник я даже в Иерусалим сходил… — отвечал своим слабым голосом горбун. — Я знал, что на Пасху соберутся туда все близкие рабби, и захотелось повидаться, поговорить… А потом, то ли от усталости, то ли от огорчения, слег и пролежал две недели у Иоанны, святой женщины. А потом вот с караваном снарядила она меня к тебе — она знала, как мне хочется повидать тебя…

— Ну, ну… — одобрительно кивал головой Фома, омывая бледные ноги гостя. — Это ты хорошо надумал, спасибо тебе… Ну, а теперь вот умой руки и лицо, а я пока угощение тебе соберу…

Они возлегли на циновки у низенького столика, на котором стояло скромное угощение — сыр козий, жареная саранча, сушеные плоды… — и между ними завязалась тихая беседа, часто прерываемая долгими молчаниями: говорить оба не торопились, ибо оба понимали, что и молчание может быть содержательно…

— Ну, что в Иерусалиме новенького? — спросил Фома.

— Новостей столько, что хоть отбавляй! — махнул рукой горбун. — Такой работы языкам среди наших никогда еще не было, кажется… Одни кричат, что сами своими глазами видели Иешуа по дороге в Эммаус, другие… — слабо улыбнулся он, — уверяют, что Фома-де в воскресение рабби все не верил и что рабби будто бы явился ему и велел вложить ему пальцы в раны свои, и Фома будто раскаялся в неверии своем и очень плакал…

Фома усмехнулся.

— Чистые дети!.. — проговорил он тихо. — Причем тут пальцы?.. Вот меня Никодим перед Пасхой в Иерусалим по делам посылал, и я сам слышал, как Иоханан Зеведеев клялся, что Иешуа и не галилеянин совсем, а иудей, и родился-де он не в Назарете, а в Вифлееме… Это им все доказать хочется, что он Мессия был и что иерусалимцы-де не узнали его… Вот и городят…

— Да ведь он и вправду родился в Вифлееме… — сказал горбун.

— Как в Вифлееме? — удивился Фома.

— Не в иудейском Вифлееме, что за Иерусалимом, а в деревне Вифлееме, что неподалеку от Назарета находится… — пояснил горбун. — А что до дома Давидова, то какой же тут дом Давидов? — усмехнулся он. — Он и сам не знал, кто ему отцом был…

Опять долго молчали…

— А мне господин мой, Никодим, велел жизнеописание рабби составить… — сказал Фома. — Столько врут теперь о нем, что просто слушать совестно… И вот и велел он, чтобы все эти толки пустые прекратить, написать правду, что и как было… Хочешь, прочитаю?