Иудей - Наживин Иван Федорович. Страница 107
— Не смей!.. — закрыла она ему рот рукой. — Если ты ещё раз будешь говорить об этом, мы рассоримся…
— Хорошо, не буду, — сказал он, удерживая улыбку. — Но я хочу только добавить, что те, кто знает все, милая, самые тяжёлые, самые недобрые, самые опасные люди на земле.
И когда солнце спустилось за посиневшую Этну и над кратером золотым огнём загорелся дым, Иоахим, отпустив Птоломея, подошёл к окну. И старый иудей увидел, как в саду, среди цветущих апельсинов, наполнявших благоуханием своим, казалось, всю вселенную, тесно один к другому прижавшись, ходили его дети, Язон и Миррена. «А вот этого, пожалуй, на Палатине я и не увидал бы…» — подумал Иоахим, и душу его наполнил глубокий мир и умиление. И опять вспомнилось ему последнее свидание с Веспасианом, когда цезарь, смеясь глазами, прозрачно намекнул ему, что о замыслах Иоахима ему все известно. «Пожалуй, ты немножко и прав, — сказал Веспасиан. — Действительно, дела шли из рук вон плохо. Но раз уж я на Палатине, то дай мне срок попробовать мои силы…» И — заговорил о займе… Умный, хороший старик…
— Нам совсем не нужно этого пышного дворца, — тихо говорил Язон. — Но не будем огорчать старика и останемся, пока он жив, с ним. А когда он…
— Постой, — перебила его тихонько Миррена. — Я хочу тебя попросить о чем-то и, если ты исполнишь мою просьбу, я скажу тебе что-то очень, очень хорошее…
— Хорошо, говори…
— А ты не будешь смеяться?
— Не буду…
Она положила ему руки на плечи и долго снизу вверх, колеблясь, смотрела ему в глаза.
— Но только ты не должен смеяться!..
— Не буду, — сдерживая улыбку, сказал он. Она все-таки колебалась.
— Я хочу… ты должен… Но только не смей смеяться!.. Я хочу, чтобы ты… сбрил бороду… Постой, постой! — воскликнула она. — Я знаю, что у тебя хорошенькая бородка… Она очень идёт тебе… Но я хочу, чтобы ты был такой, как в Ольвии…
— О, моя гамадриада!.. Все будет, как ты хочешь… Но теперь ты должна сказать мне, что обещала…
Она долго колебалась. Наконец она пригнула к себе его голову и прямо в ухо тихо-тихо прошептала:
— У нас с тобой скоро будет маленький Язон…
Вверху горела и искрилась вселенная. И вдруг среди звёзд встал сияющий образ Береники. Но — это было кончено… Все, что от прекрасной царевны осталось теперь в его жизни, это была тихая, грустная песенка где-то глубоко-глубоко в душе…
Эпилог
Быстро, быстро сгорали года один за другим. Веспасиан уже стал «к сожалению» богом, а на его место встал Тит. Его характер с годами исправился: он перестал пьянствовать, сдерживал свою жестокость и даже поставил себе за правило: никого не отпускать от себя не утешенным. Вспомнив однажды за столом, что он за весь день никому не помог, он воскликнул:
— Друзья мои, я потерял день!..
Конечно, все эти монаршие изречения надо принимать с осторожностью, ибо ту же Беренику — она потускнела, стала стареть — он даже выслал в угоду «народу» из Рима. Вообще народу он старался угодить. Моясь в банях, он для приобретения популярности повелел пускать мыться и посторонних. Он говорил, что звание Pontifex Maximus [90] он принял, главным образом, для того, чтобы не обагрять рук кровью, хотя других цезарей это звание при пролитии крови нисколько не стесняло. Но он действительно с тех пор не давал согласия на казни. Двух патрициев, уличённых в заговоре, он оставил без наказания.
— Престол даётся судьбой, — сказал им цезарь-философ.
И сейчас же он послал гонца к матери одного из заговорщиков, которая жила далеко и тревожилась за судьбу сына, чтобы сообщить ей, что он жив и невредим. Обоих государственных преступников он пригласил к столу, а на следующий день во время игр он посадил их рядом с собой и давал им в руки оружие бойцов посмотреть. Брат его Домициан непрестанно строил против него всякие козни: не терпелось молодому человеку. Впрочем, ждать ему пришлось недолго: процарствовав два года с небольшим, Тит умер.
На его место стал Домициан. Он был глуп, грязен и зол. У бывшего претора, Клавдия Поллиона, хранилось собственноручное письмо Домициана, в котором он, когда жил он ещё в нужде, «между двух жерновов», предлагал себя для непристойностей. Домициан каждый день запирался у себя в рабочей комнате, ловил мух и насаживал их на очень остро отточенный стилум. Так же, как мух, давил он с удовольствием и людей: провинившуюся весталку Корнелию он велел зарыть живой, а её друга засечь розгами в сенате. Гермогена Тарсийского за намёки, сделанные им в своей истории, он велел убить, а переписчиков его труда распять. Престарелого Алоллония Тианского за то, что он был философом, он велел, сняв с него его пифагорейские волосы, заковать в железа и бросить в тюрьму. Но старику удалось как-то скрыться и он поселился в Олимпии при храме Аполлона. Но сам Домициан все же не был чужд науке и литературе: он написал сочинение «Об уходе за волосами».
Во дни Домициана-цезаря пышно расцвёл в Риме богатый всадник Иосиф Флавий. Он написал очень красноречивую историю о войне иудейской и издал её у братьев Созиев, что на Форуме. Владыкам произведение это понравилось, но, несмотря на то, что он весьма старался угодить и проклинавшим его иудеям, те все же подняли вопль: врать можно, но в меру. Тогда Иосиф Флавий сейчас же занялся сочинением своей автобиографии, в которой, чтобы угодить римлянам, он из всех сил старался доказать, что он был несравненно большим мерзавцем, чем это даже было на самом деле. Но так как и Веспасиан и Тит уже бродили в царстве теней, по берегам, покрытым асфоделями, а Домициан едва-едва держался на престоле, то посланник Божий в рассказе о своей сдаче в плен счёл за благо своё пророчество Веспасиану на этот раз опустить. И так как четвёртая супруга его что-то не совсем его удовлетворяла, он завёл себе несколько молоденьких невольниц. Словом, вертелся так и эдак, но все же устроился довольно удобно…
…Была весна. Из гаваней только что вышли в глубокопучинные моря первые корабли. Все цвело и радовалось. На ступенях храма Аполлона в Олимпии пригрелся на солнышке совсем белый старец. То был Аполлоний из Тианы. Он проводил свои дни в радостном одиночестве. При нем был только неизменный друг его и ученик Дамид, который не уставал записывать о нем всякие небылицы: ему хотелось поднять в глазах людей учителя до облаков. По подсохшей дороге, среди серебристых оливок, шёл какой-то путник. По темени его из под войлочного pileolus [91] виднелся старый шрам, как будто от удара мечом, и белая голова его тряслась. Увидев греющегося на солнышке Аполлония, он остановился и, опираясь на посох, вгляделся в него старыми глазами.
— А не Аполлоний ли ты из Тианы? — прошамкал он.
— Да, я Аполлоний, — ласково отвечал тот.
— А у меня послание к тебе есть, — проговорил старик. — Встретился мне случайно Язон, сын покойного богача нашего Иоахима, и узнав, что путь мой лежит через Ахайю, просил зайти к тебе и передать тебе его послание…
— Так, так… Спасибо, — отвечал Аполлоний и равнодушно положил свиток рядом на камне. — А ты сам-то кто?
— Я Павел из Тарса, — отвечал прохожий. — Ты не знаешь меня. А я помню, как — давно уж это было! — говорил ты раз людям со ступеней храма Артемиды Эфесской. И я тогда в толпе стоял, слушал тебя и сердился…
— Что так? — добродушно рассмеялся Аполлоний. — Разве я сделал тебе что дурное?
— Нисколько. Но ты говорил не так, как мне хотелось, и мне было это обидно, — тряся белой головой, сказал Павел с усмешкой. — Я тоже много всякого наговорил людям, чего лучше, может, и не говорить бы, но вот о языке раз я сказал правильно…
— О каком языке?
— А вообще. О человеческом языке, — садясь на ступени храма, отвечал Павел. — Я думал тогда, а теперь и того больше, что язык в таком положении находится между членами нашими, что оскверняет все тело и воспаляет весь круг жизни, будучи сам воспаляем от геенны. Укротить язык никто из людей не может: это неудержимое зло. Он исполнен смертоносного яда… И потому я теперь все молчу…
90
Великий понтифик (верховный жрец).
91
Шапочка вроде ермолки.