Иудей - Наживин Иван Федорович. Страница 22
— Ни фалернского, ни Актэ, — повторила Поппея, играя горячими глазами. — Сделай доброе дело: отдай её Аннею Серенусу! Ты знаешь, что он давно вздыхает по ней…
— Отстань! — с притворной досадой улыбнулся он. — А то я подумаю, что ты ревнуешь меня к ней…
— И будешь недалёк от истины, — захохотал Отон. — Она в самом деле влюблена в тебя, как кошка! Без тебя только и разговоров, что о божественном цезаре, о его голосе, о его… ну, впрочем, я в подробности вдаваться не буду…
Поппея с притворной досадой ударила его по руке.
— Ты нелеп с твоими откровенностями! — воскликнула она.
И Нерон подумал, что, в самом деле, хорошо бы услать Отона куда-нибудь подальше на службу. Можно дать ему в управление какую-нибудь область. И пусть себе сидит там…
— А ты сегодня очаровательна больше, чем когда-либо, — сказал он Поппее. — У меня даже круги в голове пошли…
— Ну, ну, ну… Не представляйся, пожалуйста! — захохотала все же польщённая Поппея. — Сколько раз на дню повторяешь ты направо и налево такие слова?
Но она явно чувствовала, что ещё немножко усилий с её стороны, и она освободит владыку мира и от Агриппины, и от Октавии, и от Актэ и запряжёт его в свою триумфальную колесницу.
— Ну, мы только зашли узнать, как здоровье нашего божественного цезаря, — сказал, улыбаясь, Отон. — Мы опасались, что после вчерашнего ты не совсем в порядке. Но ты в блестящем состоянии, и потому мы оставляем тебя заботам о благоденствии твоих народов. До вечера!
— Да, да, я должен ещё кое-что приготовить, — проговорил Нерон. — Но я провожу вас…
И огромными залами, в которых мрамор, парча, бронза, белоснежные статуи Греции, пурпур, картины знаменитых художников были собраны со всех концов света, он провёл своих гостей до самого перистиля и сделал им ручкой. Поппея на прощание обожгла его горячим взглядом так, что у него в самом деле закружилась голова, и он, притворяясь перед придворными озабоченным каким-то важным делом, торопливо направился на тонких смешных ножках своих во внутренние покои.
Немедленно по вступлении на престол Нерон пригласил к себе учителем первого исполнителя на кифаре Тэрина. Он слушал игру его до глубокой ночи. Потом жарко увлёкся он и пением. Для сохранения голоса он, как тогда делали все певцы, лёжа на спине, клал себе на грудь свинцовый лист, очищал желудок клистирами и рвотой и не ел фруктов. Он часто повторял греческую пословицу, созданную, видимо, такими же меломанами, как и он сам: музыка для себя одного не заслуживает уважения. И теперь, перед пиром, он хотел повторить несколько вещей, которыми он думал зачаровать прелестную Беренику и вообще своих гостей. Но в покое, большом и звонком, где он всегда упражнялся, была Актэ. Матово-бледная, с богатыми чёрными волосами, маленькая и изящная, она была прелестна в своей белой с золотом тунике. В больших, застенчивых глазах её стоял затаённый испуг: не стал бы её повелитель бранить её за непрошенное появление. Но её нежный вид тронул Нерона, и он с благосклонной улыбкой на толстых губах протянул ей обе руки. Она сразу перелетела на его жирную грудь и прижалась к нему.
— Что ты, птичка? — спросил он.
— Ничего особенного, — сказала она. — Я знала, что перед пиром ты будешь упражняться, и мне захотелось послушать. Помнишь, как первое время нашей любви ты пел и играл для меня одной?.. Ах, если бы воскресить былое!..
И нежный голосок её дрогнул. Она в самом деле была уверена, что музыка Нерона была обаятельна, и любила его не за то, что он цезарь, а за него самого: тайны Эроса неисповедимы. Может быть, она любила бы его даже ещё больше, если бы он был простым смертным и принадлежал бы ей весь.
— Ну, садись вот тут, — указал он ей на ложе, все заплетённое причудливой резьбой из слоновой кости. — Перед тобой я не боюсь выступать даже начерно: я знаю, что моя Актэ поймёт…
И он ещё любил эту бабочку, залетевшую в кровавый дворец его из солнечной Эллады: её любовь не мешала его увлечениям.
Но не успел он открыть свою кифару — он никому не позволял прикасаться к ней, — как двери во внутренние покои дворца растворились и из-под тяжёлой завесы появилась Агриппина. Она была в бледно-золотой тунике, которая ярко подчёркивала её зрелую красоту. От неё пахло какими-то раздражающими духами, тайны которых она не открывала никому. При виде Актэ на пышном лице её вспыхнуло неудовольствие: ей нужно было говорить с сыном. Она чуяла над своей головой тучи. Тень Британника не давала ей спать.
— Я, кажется, помешала? — не удостоив гречанку приветствием, проговорила она холодно. — Но…
— Я могу уйти, — тихо сказала Актэ.
— Это было бы хорошо, — вполоборота бросила ей Агриппина. — Я иногда должна видеть сына и наедине…
Актэ вышла.
— Я пришла поговорить с тобой о… Поппее, — с раздувающимися ноздрями проговорила Агриппина, садясь на ложе. — Ты напрасно позволяешь этой интриганке, которая спала чуть не со всем Римом, появляться во дворце. Незаметная Актэ — одно, а эта волчица другое. И кривоногий супруг её что-то уж очень юлит около тебя. Ты должен быть несколько менее доверчив…
С некоторым недоверием он взглянул на мать: неужели в самом деле можно чего-нибудь опасаться? Зрелая пылающая красота её ослепила его. Ещё никогда не видал он её такою. Она подметила это впечатление, и тонкие ноздри её красивого носа затрепетали.
— И ты под влиянием всех этих проходимцев заметно отдаляешься от твоей матери, — мягче продолжала она. — Только одна она может дать тебе добрый совет на твоём трудном поприще, только её привязанность к тебе может быть бескорыстной — ибо что можешь дать ты мне, матери великого цезаря?.. Но я должна сказать откровенно: сегодня ты обаятелен… Если бы я не была твоей матерью, я считала бы тебя опасным… Ну, давай помиримся и будем друзьями. Поди ко мне…
Мягкими, тёплыми руками она обняла его надушённую голову и прижала его угреватое лицо к своей груди. Туника её вдруг расстегнулась, и обнажилось белое холёное тело. Кровь бросилась ему в голову, и он вдруг жарко обвил её и повалил на ложе…
— Но… боги… что же ты делаешь?! Но…
Бешеным поцелуем он заставил её замолчать. И её горячие уста уже жгли его ответными поцелуями…
XIV. ПИР НА ПАЛАТИНЕ
Среди леса белых колонн, терявшихся в сизых облаках курений, в блеске бесчисленных светильников по стенам и вдоль столов, среди прекрасных белоснежных статуй богов и богинь кипел бешеный пир. Тут была вся знать Рима и провинций. Тут были богатейшие вольноотпущенники, вчерашние рабы. Тут были полуобнажённые красавицы со всего города. Тут были видные воины, съехавшиеся к цезарю из отдалённейших провинций: старый и осторожный Гальба из Испании, оба Вителлия — старший, ловко действовавший в жизни золотом и ядом, и его сын, известный обжора, командовавший рейнской армией. Умный Веспасиан скучал в этой обстановке блестящих придворных трутней. Большое внимание обращал на себя его старший сын, Тит, прекрасно начавший военную карьеру в германской армии. Он был красив собой и, несмотря на свой небольшой рост, как-то не по годам величествен. Он обладал большой силой, память его была изумительна и он отличался во всех приятных для общества искусствах: пел, играл на кифаре, писал стихи. Он любил состязаться в стенографии со своими писцами и чрезвычайно легко подражал всяким почеркам. «Из меня мог бы выйти прекрасный подделыватель завещаний», — шутил он. После военной службы он взялся за адвокатуру: это было необходимо для приобретения солидной репутации. С ним беседовал старый Бурр, начальник гвардии. Вителлий-старший, смеясь, что-то рассказывал своим соседям. Он был в лести первым. Вителлий приближался к Калигуле не иначе, как закрыв голову и отворачиваясь, а потом падал перед богом ниц. Чтобы понравиться Клавдию, он просил у Мессалины, как высшей милости, позволения снять с её ноги башмак. Когда это было ему всемилостивейше разрешено, он снял башмак и с тех пор всегда носил его между тогой и туникой и неоднократно прикладывал к губам.