Софисты - Наживин Иван Федорович. Страница 49

И очень отметил себе Алкивиад — у него был зоркий глаз и зоркий ум — особенно слабую сторону спартанской пирамиды, ее Ахиллесову пяту: рабов, илотов. Их в стране было много больше, чем спартанцев, и не было в стране ни одного илота, ни периэка (житель завоеванной страны, который лишь немногим отличался от раба), ни неодамода (освобожденный за заслуги перед родиной илот и его потомство), который не съел бы с косточками своих владык, спартанцев. Они все были под строжайшим наблюдением полиции. Им были запрещены всякие собрания. Бежавшие рабы занимались разбоем и часто налаживали большие восстания: полвека тому назад такое восстание илотов длилось тут десять лет подряд. Их топили в крови, но жили все же в постоянном страхе, что завтра все начнется сызнова. Во время войны противники Спарты очень ловко использовали этот горючий материал. Это так тревожило всех, что даже отменные мыслители вроде Платона, например, советовали не держать много рабов одного народа, но держать разноязычных, — чтобы они не могли сговориться — а во-вторых, получше обращаться с ними: «Не только ради них самих, но еще более в наших собственных интересах», — пояснял Божественный. Циники со свойственной им откровенностью советовали, чтобы удержать рабов от побегов, прикрепить их к дому хорошей пищей, «привязать их мордой к столу, уставленному всякими яствами». И многочисленные илоты, клейменные каленым железом, — это были пойманные беглецы — которые часто попадались на серых, унылых улицах Спарты, еще резче усиливали впечатление, что тут далеко не все благополучно.

Какой-нибудь Дорион отметил бы не без удовольствия, что и у спартанцев есть хорошие черты: они умели, например, молчать. Но и эта черта их Алкивиада не очень прельщала, ибо он сам любил покричать, поспорить, посмеяться и — под шумок обделать свое дельце. А кроме того, если спартанцы не любили длинных речей с жестами, то они красное словцо все же любили — только бы покороче. Так, одна спартанка, будучи выставлена на продажу, была спрошена: что она умеет делать? И она отвечала: быть верной. Другая спартанка, услыхав, что ее сын спасся бегством от неприятеля, написала ему: «О тебе распространились дурные слухи — смой их или прекрати свое существование». Один русский мыслитель хорошо посоветовал прощать человеку эти его «жалкие» слова…

И Алкивиад очень быстро пришел к заключению, что здесь, в Спарте, лучше всего примкнуть к партии воробьев и других птиц небесных.

— Конечно, эта наша афинская демократия это только общепризнанная глупость… — с удовольствием и вполне искренно говорил Алкивиад, попивая винцо со своим новым другом, царем Агием. — Умный человек один может сделать в сто раз больше, чем тысяча ревущих на агоре ослов… Не так ли? — любезно обратился он к красавице Тимеа.

Та только улыбнулась ему. Она знала, что ее улыбки куда убедительнее всяких умных разговоров. Агий — Алкивиаду казалось, что царь играл роль истинно спартанского спартанца очень хорошо — хотел было что-то возразить, но его остановил, наконец, наладившийся хор, который уже некоторое время старался спеться где-то неподалеку. Алкивиад прислушался:

Мы некогда были
Молоды, храбры и смелы…

— начали басами старики и сейчас же подхватил хор мужей:

Мы смелы и храбры теперь
И докажем это первому встречному…

И зазвенел хор мальчуганов:

Будет день, когда и мы будем храбры
И превзойдем вас во многом…

— Ваши напевы так же суровы, как ваши храмы и вся ваша жизнь… — сказал гость прекрасной Тимеа. — Спартанцы восхваляют в них тех, кто жил благородно и умер за Спарту. «Хотя за что тут умирать, я, по совести, не вижу…» — подумал он про себя. — А у нас, — о, у нас музыка куда разнообразнее и нежнее: то это сладкий гимн богам, то боевая, зовущая в бой песня, то песня Анакреона или Сапфо о сладкой любви, о разлуке с милой…

И было в его вкрадчивом голосе что-то такое, что заставило Тимеа обжечь его боковым взглядом и сделать усилие подавить смех. Царь Агий в это время смотрел на тучи, которые собирались вкруг вершины Тайгета — пожалуй, будет дождь…

— Нет, я непременно должен, однако, выучить вас сицилийской игре, от которой Афины сходят с ума столько времени уже… — весело воскликнул Алкивиад. — Вот смотрите: я беру свою чашу и должен выплеснуть из нее вино на стену, вот хотя бы сюда, к этому пятнышку, так, чтобы попасть в цель. При этом я должен произнести вслух какое-нибудь любимое имя. Если я в цель попаду, значит, это лицо меня любит. Смотрите…

Он сделал губами неуловимое движение, произнося неслышно «Тимеа», и ловким движением попал вином в указанное место.

— Что? Каково?.. — обратился он к Тимеа, которая давилась смехом: он смел, этот прекрасный афинянин! — И у нас симпозиарх выдает в случае удачи в награду победителю красивую чашу. Попробуй, Агий…

Агий попробовал, но только всех насмешил. Игра продолжалась: надо было напрактиковаться как следует. Но вдруг Агий вспомнил, что он спартанец, которому не приличествует заниматься такими пустяками и, поставив чашу на стол, с неодобрением посмотрел сперва на лужу вина, широко растекшуюся по полу, а затем опять на вершину Тайгета:

— Пожалуй, будет дождь… — сказал он.

Ночью, когда в лесах нахмурившегося Тайгета перекликались совы, а царь заседал со своими советниками, обсуждая, как им лучше использовать Алкивиада в борьбе с Аттикой, гость его — золота с собой у него было достаточно, и оно легко и просто справилось с суровыми спартанцами и спартанками, охранявшими честь и покой его величества, — пробрался в покой Тимеа и без труда доказал прекрасной фиванке, что воробьиная мораль куда слаще спартанской…

«Они приговорили меня к смерти… — с усмешкой подумал герой, возвращаясь к себе. — Я покажу им, что я еще жив!.. Добродетель, по Горгию, заключается в господстве над другими — будем же добродетельны!..»

XXVII. СТАРЫЕ СЧЕТЫ

Феник за последние годы чрезвычайно разбогател и чрезвычайно растолстел. Несмотря на весьма почтенный уже возраст, он одевался щеголем и почему-то особое внимание обращал на цветные сапоги, котурны. Такие котурны на сцене надевались иногда актерами для увеличения роста — Феник тоже точно хотел роскошью их увеличить свой общественный рост. И в самом деле, при встрече с ним прохожие останавливались и долго провожали глазами его и его котурны, пока он не скрывался из вида. Он не торопился, однако, скрываться: он хотел быть солидным. При нем всегда был теперь раб, который днем нес его стул, — предполагалось, что солидному человеку не вредно и отдохнуть в пути — а ночью разноцветный фонарь, который освещал его путь пестрыми бликами.

Им все больше и больше овладевала страсть к политической деятельности. Больше всего ему хотелось бы походить на знаменитого Кимона. За Кимоном всегда следовала толпа его рабов с полными корзинами и, не различая бедняков от тунеядцев, всем раздавала щедрою рукою подаяние. Нередко Кимон приводил к себе к столу целую толпу бедняков. Прекрасные сады его были открыты для всех. Он посылал даже на свой счет колонистов в другие страны, чтобы те могли там поправить свои дела и стать на ноги. Разумеется, наградой ему была «всеобщая любовь». Феник понимал, что это прекрасный путь к возвышению, но это было очень накладно, и поэтому он пока что ограничивался тем, что поил и кормил наиболее горластых и бесстыжих афинян. Он строго стоял за религию и не допускал никакого вольнодумства: разве не Аполлон дельфийский послал его в Афины торговать и тем помог ему создать себе богатство? Особенно сошелся он с Калликсеном, старым жрецом Эрехтейона и великим интриганом, для которого жить значило налаживать какое-нибудь темное дельце, которое ему самому, может быть, ничего и не даст, но смуту произведет обязательно. Афиняне были вообще страшными сутягами и жить для них значило судиться — и старик вечно как бы судился с жизнью и непременно хотел как-то прижать ее к стене и все поставить по-своему. Он был богат, влиятелен, стар, но своими интригами так отравлял себе жизнь, что часто не спал от злости целыми ночами. Про него остряки тихонько говорили, что раз его укусила священная змея и — сейчас же издохла. Другим единомышленником Феника был его прежний владыка поэт Фарсогор, который вернулся из Сицилии, обложился жирком и, хотя писаний своих и не оставлял, но ему страстно захотелось теперь возблистать в роли спасителя отечества, а при случае и человечества. Свои статуэтки Танагра он забросил.