Бедлам в огне - Николсон Джефф. Страница 27
– Почему же?
– Кое-кто пишет весьма болезненно, жестокие и опасные фантазии об убийстве.
– Опасные?
– Ну, наверное, излишне говорить, что я не столь наивен, чтобы считать, будто он или она действительно совершил или мечтает совершить все, что описано в сочинении, и все же если ему или ей в голову приходят такие фантазии, то…
– То – что?
– То я считаю, что за ним или за ней нужно внимательно следить.
– Да, Грегори, мы следим за больными. Именно поэтому они здесь.
Меня явно унижали.
– Не думаю, что у вас есть причины для волнений, Грегори. В конце концов, это всего лишь слова, написанные на бумаге. А не палки и камни.
– Ну да, – нерешительно протянул я, – но…
– Никаких “но”, Грегори. Возможно, человек, описавший эти насильственные фантазии, и стремится растревожить вас, возможно, он пытается манипулировать вами, заставить вступить в этот самый разговор со мной.
– Возможно…
– В таком случае наш долг – не поддаваться манипуляции, не беспокоиться и не вести этот разговор.
Мне бы его уверенность. Я не мог избавиться от мысли, что если автор этого сочинения совершит жуткое преступление на сексуальной почве – неважно, в клинике или за ее пределами, сейчас или позднее, – то вряд ли слова “Да, мы не беспокоились, потому что считали, что это не палки с камнями” станут оправданием, моральным или же юридическим.
– Может, и так, – сказал я, но Линсейд уже потерял интерес и ко мне, и к нашему разговору.
Повысив голос, он гортанно проговорил:
– Тогда завтра в девять часов утра отчет должен лежать у меня на столе. Далее вы встретитесь с пациентами и сообщите о своей оценке. И не считайте нужным проявлять снисходительность.
С тем он и ушел. А я остался наедине с перспективой написать отчет и встретиться с пациентами; и то и другое, по идее, должно было меня пугать, но, к моему удивлению, нисколько не пугало. Если Линсейд желает получить отчет к девяти утра, он его получит. Отчет будет кратким, четким, здравомыслящим и с толикой иронии; он будет радикально отличаться от тех текстов, за чтением которых я провел выходные. Что касается встречи с пациентами и вынесения вердикта, то я предпочитал смотреть на это занятие как на коллективное обсуждение. Я не стану сообщать свое мнение о сочинениях, не стану оценивать их по десятибалльной шкале. Мы просто поближе познакомимся. Я задам несколько вопросов, они поделятся мнением о написанном. Попрошу их почитать отрывки. Время пройдет быстро. Это будет похоже на Кембридж. В каком-то смысле. Я справлюсь.
11
На следующее утро, ровно в девять, я постучал в дверь кабинета Линсейда. В руке я держал аккуратно отпечатанную страницу с отчетом об излияниях пациентов. Линсейд пригласил меня войти, и, пока он читал мой отчет, я стоял рядом с его столом. В отчете говорилось то, о чем я уже упоминал: работы маниакальны, депрессивны, навязчивы, наивны, самоотносимы, туманны, чарующи в одном смысле, отталкивающи в другом. Я не мог не написать, что рамки темы “Луна и грош” могли ограничить творческий потенциал больных (правда, если учесть, что лишь редкие работы имели хоть какое-то отношение к теме, критика звучала не особенно убедительно). В конце отчета я выражал мнение, что еще очень рано делать выводы. Линсейд прочел отчет внимательно, но быстро, словно демонстрировал навыки, освоенные на курсах скорочтения.
– Написано хорошо, – сказал он, закончив. – Есть пара эффектных фраз, но, откровенно говоря, при вашем немалом литературном таланте я ожидал больше критических суждений и субъективных оценок.
– Вы имеете в виду, понравилось мне или нет?
– Я имею в виду, хорошо написано или плохо.
– В каком смысле – хорошо?
– В смысле возможности публикации.
– Публикации?
Я немного растерялся. Неужели он действительно считает, что за серыми дверями клиники заперт литературный гений? Неужели он думает, что пациенты могут с первого раза создать что-то действительно стоящее? И неужели он действительно полагает, будто никто лучше писателя не способен оценить, можно публиковать произведение или нет? Я подозревал, что у большинства литераторов представления об этом весьма смутные. Возможно, Линсейду стоило пригласить на работу редактора – кого-то вроде Николы.
Я смог лишь добавить:
– Думаю, об этом пока рано говорить.
– Знаю, что рано, – согласился Линсейд, – но если человек не может предвидеть будущее, значит, у него вообще нет будущего.
Хоть я и сомневался в справедливости этого утверждения, но все же вскоре снова стоял в лекционном зале. На этот раз мы с пациентами были одни. Санитары не появились, да и Алисия не маячила у дальней стены, и отчасти это, наверное, означало доверие. Мне доверяли, что я не устрою пожар.
Я вышел из-за кафедры и расставил по кругу одиннадцать стульев. В памяти засели виденные в кино сцены групповой терапии, а также круглый стол короля Артура – способ дать понять, что здесь нет ни любимчиков, ни даже ведущего. Больные смущенно расселись; кто-то нервно дергался, кто-то прихорашивался, кто-то горбился.
Я разделил увесистую пачку на десять частей и разложил листы на полу в центре круга.
– Давайте начнем с того, что каждый возьмет свою работу, – сказал я.
Хитрость была слишком очевидной и прямолинейной, но я хотел попробовать. Не сработало. Никто не пошевелился. Все десять молчали. Вот так: я хорошо потрудился, все выходные бултыхался в словесных болотах их творений – а теперь они отказываются поучаствовать в игре.
Я тоже молчал и тоже не шевелился, решив, что это и в самом деле игра под названием “кто кого пересидит”, и я смогу играть в нее ничуть не хуже них. Но когда молчание стало невыносимым, я сказал:
– Как насчет вас, Черити? Эта работа, должно быть, ваша?
Я взял сочинение про танцы голышом и протянул Черити.
– Должно быть? – повторила она, и верхняя губа у нее дернулась.
Да как я посмел сделать такое дешевое, такое прямолинейное предположение? Ее руки остались лежать на коленях, она не собиралась принимать листы, которые я ей протягивал.
– А вы? – взглянул я на индианку Ситу. – Какое сочинение?
Она ответила мне безмятежным взглядом и молчанием.
– Она не говорит, – услужливо подсказал Реймонд.
– Совсем? – уточнил я.
– По крайней мере, до сих пор не говорила.
Судя по всему, за молчанием Ситы скрывалась куча проблем, и сейчас было не время вдаваться в них. Я повернулся к женщине в футбольной форме. Сегодня на ней была футболка канареечного цвета. “Норвич Сити”, – подумал я.
– А вы что скажете, Морин? Это вы написали отчет о футбольном матче? Если да, то можете гордиться. Очень хорошая работа.
Она осталась недвижимой, поэтому я с легким раздражением повернулся к Андерсу.
– Это ваше? – Я протянул ему листки с описанием убийства.
Андерс посмотрел на меня так, словно с превеликим удовольствием нанес бы мне тяжкие телесные повреждения, но попозже. Его руки, сжатые в мощные кулаки, спокойно лежали на коленях.
– Честно говоря, – продолжал я лгать, уже на грани отчаяния, – среди работ есть превосходные, от которых не отказался бы любой писатель. Я бы точно не отказался. Меня удивляет, что никто не хочет признаться в их авторстве.
Они на это не купились, но на всякий случай я добавил:
– Ну что, кто-нибудь хочет прочесть вслух свою работу? Или чужую?
Но было ясно, что я зря трачу время. Я перебрал еще несколько вопросов, один беспомощнее другого. Понравилось ли им писать? Писал ли кто-нибудь прежде? Есть ли у кого-нибудь любимый автор? Все было бесполезно. Никто не проронил ни слова, а я чувствовал себя студентом-кретином на педагогической практике. Меня окружала непрошибаемая стена угрюмого молчания. Хватит.
– Что ж, если сказать вам нечего, то нет смысла продолжать, – пробормотал я и засобирался уходить.
И тут больные поднялись с мест и принялись подбирать страницы. Поначалу я решил, что мне таки удалось совершить прорыв и они разбирают свои работы, но это счастливое заблуждение длилось недолго. Они явно не разбирали работы, они хватали один лист там, пару страниц здесь, кучку еще где-то. И, набрав сколько хотели, все сгрудились в центре круга, не спеша возвращаться на свои места. С минуту они постояли, просто перебирая бумагу, а затем дружно, словно по команде, с силой и какой-то радостью подбросили листы вверх.