Школа насилия - Ниман Норберт. Страница 47

Вполне возможно, что Лейпциг это выявит. Но, вполне возможно, выявит, что выявлять нечего. То есть вполне возможно, что в Лейпциге всего лишь углубится апатия, овладевшая мной в последние месяцы. Очевидно, я все еще не могу с ней примириться, очевидно, я нуждаюсь в решающем подтверждении, что меня действительно ничто больше не трогает. Ты не представляешь себе, Надя, каково в конце подобной истории снова торчать одному в пустой, равнодушной, холодной квартире. После того как тебе сначала со всех сторон продемонстрировали одинаковую сдержанность вкупе с брезгливым подъятием бровей, а потом вообще, так сказать, больше ничего. За исключением твоей матери, конечно, и Ральфа Отта, он разок заходил, прежде чем окончательно слинять в Америку. Принес бутылку виски, выслушал и, кажется, даже понял, что меня угнетает, не дает дышать, хотя погода вроде бы улучшилась, на улице потеплело, иногда даже снова проглядывает солнце, как будто нужно только набраться терпения, и последние тучи рассеются. Потому что проблемы высвечены и могут быть раз и навсегда отсечены, в том числе мной. Я думаю, Ральф знает, что это значит, когда все, за что ты цеплялся до сих пор, рассыпается в прах. Больше никаких вопросов, никаких миссий, я думаю, Ральф уже давно смирился с таким образом жизни, который теперь светит мне, — с тотальной бессмысленностью, которую к тому же постоянно осознаешь. Лос-Анджелес, Лос-Анджелес, лепетал он, качая головой, когда кончились все слова и бутылка давно опустела. Когда он уходил, я, кажется, уже спал. Да, как-то звонила Петра, предлагала устроить семейную встречу вчетвером, включая Гюнтера, и наверное, подразумевалось, впятером, если я кого-то приведу. Она была так любезна, интересовалась, как у меня дела, она, мол, слышала о моих неприятностях на работе. Я обещал приехать и остался дома. Видеть дочь или не видеть дочь, ехать ей в угоду или не ехать в угоду самому себе, это, конечно, тоже потеряло для меня всякое значение. Позже я просто отключил телефон.

А что касается коллег и вообще всего школьного климата, я всегда твердил себе, что иначе они и не должны реагировать. Реагировать на то, чего они не постигают и поэтому считают ненормальным. А что им остается, если они хотят как можно основательней вычеркнуть эту историю из памяти? А поскольку я, к сожалению, все еще отсвечиваю у них на пути, мешаюсь под ногами, они и относятся ко мне соответственно. Вычеркивают меня из сознания, игнорируют, возобновляя таким образом расчетливую старую дружбу. И если в какой-то момент нечаянно сталкиваются с призрачным явлением, каковым я для них стал, соприкосновение с чем-то непостижимым вызывает у них смутную неприязнь, и они сразу брезгливо отряхиваются. Но ты, Надя, ты? Почему ты ведешь себя так, словно не желаешь меня знать, словно никогда меня не знала? По той же причине? Каждый вечер я спрашивал себя об этом, сидя с бутылкой виски за пустым столом, за которым прежде работал, хотел что-то выяснить, понять вас, понять тебя, понять себя… Как же давно это было. И чем дольше я об этом думал, тем дальше, в беспощадную даль отодвигался любой ответ. Пока не осталось никакого желания, никакой загадки, ничего, что я еще мог бы назвать причиной своего глупого, неуловимого беспокойства, на смену которому быстро явилась бесчувственность, отупение, видимо, окончательное. Пока я вместе с ответами не похерил и все вопросы. Все, кроме одного-единственного, для меня в принципе всегда единственного, первого и решающего вопроса. Я хочу сказать, Надя, постепенно, далеко не сразу я начал понимать, что просто должен терпеть невыносимую пустоту в моей голове. Все дело просто в этом. В этом, так сказать, и была истина. Принять пустоту. Да, я сидел ночами и только и делал, что безудержно ей предавался и поддавался. Все вокруг меня растворилось, все осталось таким же. Ничего не растворилось, все изменилось. Такое вот мрачное открытие, которое почти удовлетворительно характеризует мое состояние. Но в этом тумане все-таки скрывается что-то еще, я знаю. Вопрос только в том, что именно. Что тут произошло, хотя ничего, собственно, не произошло? Может быть, все-таки удастся выяснить, если это вообще возможно. Вероятно, даже скоро.

Вероятно, в Лейпциге. Больше об этом ничего не скажешь. Надя, все остальное — умозрительность и слабая надежда найти решение, вместо того чтобы погибать в этом отупении, как бы там ни было. Я сообразил это в момент, когда стоял за кафедрой в 9-м «А» и наткнулся на листок бумаги, на котором огромными печатными буквами было написано «Лейпциг», и больше ничего. Я нашел эту записку в тот же день, когда мне сообщили, что на время экскурсии в Лейпциг я заменю Роберта Диршку. На вечерней тренировке по гандболу он сломал переносицу и получил сотрясение мозга. Сначала я не обратил внимания на записку, она лежала на столе прямо передо мной, и все-таки я заметил ее только в конце урока. Я ведь был немного рассеян на этом уроке немецкого, мы писали классное сочинение на тему «Несут ли СМИ моральную ответственность перед обществом?», и я все время смотрел в окно, на проезжающие мимо автомобили. Собственно говоря, я уже несколько недель бродил, как лунатик. Часто терял чувство времени, еще чаще забывал, чем занимался несколько минут назад и что только что сказал. Я мог очнуться то в классной комнате, то в рейсовом автобусе, то в каком-то торговом пассаже, и не знал, где я и как сюда попал. Коллеги отвечали на мои замечания, которых я не мог припомнить. Тогда я просто уходил. На уроках в такой ситуации я просто начинал читать из хрестоматии. В каждый отдельный момент я сознавал свой промах, но через минуту вновь о нем забывал. Мне было наплевать, что я ставлю людей в тупик. Я понятия не имел, кто эти люди. Я, так сказать, никого не узнавал, и прежде всего себя самого. Откуда мне было знать что-то о себе, если я даже не мог сказать, с кем имею дело. Без собеседника нет и «Я». Нельзя изобрести себе «ты», нужно с ним сблизиться. Нет близости, кроме любви. А любовь, Надя, что это такое?

По крайней мере это не то, чем Эркан занимается там сзади с этой Обермайер. Она же все ему позволяет. Марлон Франке перевешивается через спинку сиденья и выставляет на всеобщее обозрение свою широкую ухмылку. Он с ближайшего расстояния наблюдает, как Эркан расстегивает кнопки Наташиной блузки и показывает ее красный бюстгальтер, распаковывает его как рождественский подарок. Лица девушки ему не видно, она закрывает его локтем.

«Bay. Позволь и мне».

Теперь они тискают ее вдвоем. Причем Эркан проделывает это с миной знатока, а Марлон, продолжая строить рожи приятелям и кивая в мою сторону. Для него это, понятно, всего лишь очередная шутка, и, как всегда, он старается добиться признания. Эй, люди, означает его ухмылка, гляньте на этих идиотов. Интересно, клюнет ли на это психованный Бек? Разумеется, Марлон получает желаемое. Кроме Дэни Тодорика, чье лицо в принципе выражает только презрение, все с ухмылками глядят назад, им интересно, какую еще хохму выдаст Марлон, тебе тоже, Надя, и мне тоже, мне так же интересно. Только Спайс-герлы еще дремлют.

Кто-то швырнул мне что-то в голову.

Я выудил из-под переднего сиденья бумажный комок. Разглаживаю его. Это вырванный из буклета листок. Печатный текст замазан чернилами. Над ним написано: «Учительский кошмар».

Как по сигналу, вокруг меня разражается рев и топот. Впереди вскакивает Мёкер. Он молча обводит взглядом салон автобуса, мгновенно наступает тишина, Мёкер усаживается на место, Наташа застегивает блузку, Марлон опускается на сиденье, а я продолжаю, Надя, свои записи.

Например, Марлон Франке. Что о нем сказать. Тип интеллигентного молодого человека, чрезвычайно художественно одарен, одновременно непредсказуем, лучше сказать, ходячая бомба с часовым механизмом. Отец, чиновник среднего ранга в финансовом управлении, его ненавидит, я знаю, я когда-то случайно имел с ним дело. Этакий тип офицера, угловатые движения, скрипучий голос, косой пробор, тщательно ухоженная борода. А Марлон альбинос, страшно близорук, на солнце его кожа сразу же обгорает. Отец видит в собственном сыне чудовище, ублюдка, который, однако, в интеллектуальном отношении на голову выше своего родителя. Легко представить, как папаша орет на детей, запирает их, наказывает, порет. Но я сразу почувствовал: в сущности, он боится сына и ему никогда не отделаться от этого страха. Отсюда его ненависть. Да он и не думал ее скрывать. Вероятно, и в отношении Марлона он проявил не меньшую откровенность. К тому же он пьет как сапожник, это сразу было видно.