Школа насилия - Ниман Норберт. Страница 8
Ты спросишь, при чем тут воссоединение, и я спрашивал себя о том же, но мне ответ пришел сразу, хотя я не смог бы сформулировать его даже намеком. Ведь в тот же момент все стало ясно, как день, мне даже не понадобилось оглянуться вокруг, чтобы целостная картина сложилась сама собой. Разодранная ссадина на бритой голове Кевина и тут же эти девчонки — «лимузинки», мистически-загадочный Дэни, а рядом экзотический мачо, турок, старина Эркан. Ужасно умные, ужасно пошлые компьютерные зануды Симон Пипп и Борис Кнебель, юные старички, клонированные отпрыски самого Билли Гейтса, а рядом пухлая, набожная, похожая на огромного младенца Наташа Обермайер по кличке Путанка, которая повсюду ищет общества и, надо сказать, находит — на пять минут. В течение трех месяцев она успела сменить стиль хиппи на хип-хоп, а хип-хоп — на спортивный, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Наташа, с ее истерическими припадками, попытками самоубийства и экземой, с ее необязательностью и долгами одноклассникам и с ее ужасной семейной историей: несколько лет назад ее родители погибли в автокатастрофе. Как непристойно все выглядело здесь, в стенах классной комнаты, и как просто оказалось все вдруг понять. Лола Ранф, гитаристка школьной рок-группы, бездарная подражательница Кертни Лав, на переменах постоянно исчезает в кустах, отделяющих спортплощадку от улицы, а за ней — Майк, который дудит на дудке в их ансамбле, а за ними — Конни, играющая на синтезаторе, и Ди-Джей Марлон. «Мы идем трахаться!» — каждый раз объявляет четверка нарочито громко, чтобы все, прежде всего дежурящие на перемене учителя, могли услышать или пропустить мимо ушей. Впрочем, они мечтали о музыкальной карьере в стиле своих кумиров — Хоула, Токотроника, Вестбама или Линтона Квеси Джонсона и бог весть кого еще. И все это на фоне годами не сменявшихся плакатов на задней стене классной комнаты, где из педагогических соображений устроен так называемый творческий уголок. Постер, в центре коего до сих пор крадется нос Леонардо Ди Каприо, должен способствовать идентификации, то есть самоопределению учеников в школьном коллективе. Все, что имеет отношение к этой ненужной новейшей истории и неинтересному воссоединению страны, им до лампочки.
Не могу тебе сказать, сколько прошло времени. Во всяком случае из транса меня вывел голос одной из девочек, которая начала читать вслух, ну да, из хрестоматии по истории:
— Но говорить свободно, и ходить, держась прямо, этого мало.
Картинка на моей сетчатке тем временем совсем расплылась, но я заметил это лишь теперь, в тот момент, когда снова навел зрение на резкость. И вопрошая себя, неужели я кого-то попросил читать из хрестоматии, поскольку не мог припомнить ничего подобного, и неужели урок может продолжаться сам собой без моего участия, я постепенно уловил настроение класса. Сначала я, конечно, увидел бедного Кевина, на котором застрял мой взгляд. Характерное для него кивание головой, которое сразу показалось мне необычно оживленным, хоть и не вызвало беспокойства, теперь перешло в интенсивное раскачивание всего тела. Взгляд его широко раскрытых, необычайно красивых темно-карих глаз (чего я не мог не отметить даже в такой момент) упирался в пол, как под гипнозом. Его лицо блестело от пота, все остальные ученики, привставая с мест, смотрели то на него, то на меня и перешептывались. Голос продолжал:
— Дайте нам учиться управлять. Власть не должна принадлежать кому-то одному или немногим или аппарату или какой-то партии.
Неподражаемый, вечно хриплый альт хулиганки Карин Кирш. Я повернулся к ней, к этой морковного цвета лохматой шевелюре, говорящему рту, к продетому в нижнюю губу колечку, которое качалось туда-сюда. Потом поискал взгляд Нади, но она закрыла глаза.
— Все, все должны иметь долю в этой власти, — декламировала Карин (для тебя я цитирую по книге). — И кто бы и где бы ее ни осуществлял, должен подчиняться контролю со стороны граждан.
На этом месте Карин споткнулась и смущенно подняла глаза. Сидевшая рядом Амелия, низко опустившая голову, так что волосы скрыли лицо, ткнула ее локтем. Карин наморщила лоб, нервно потерла указательным пальцем кончик носа, состроила свою коронную гримасу.
— Ибо власть развращает, — продолжила она наконец, и класс шумно перевел дыхание, честное слово, они снова откинулись на партах, угловым зрением я мог видеть, что конвульсии Кевина уже заметно ослабли, — и абсолютная власть, сегодня это еще очевидно, развращает абсолютно. Но демократия, греческое слово, означает господство народа. Друзья, сограждане, давайте учиться этому господству.
Представь себе, этот текст, кстати, действительно текст писателя Штефана Гейма, Карин читала в свойственной ей манере, по-другому не скажешь, заунывно и нараспев. Безучастно, более того, с выражением безмерной скуки. Или примерно так, как читает роль актер брехтовской школы. Так сказать, совершенно cool. «Давайте учиться этому господству» — в ее устах, таким тоном это звучало прямо как анекдот. А коллективные усилия класса по разрядке напряженности продолжались. Мне показалось, что они изо всех сил старались восстановить нечто чрезвычайно хрупкое, я назвал бы это прежним миром между нами.
— А что значит развращает?
Вопрос задала Обермайер, как всегда плаксиво, сделав большие невинные глаза. По рядам прокатился одобрительный вздох облегчения.
— Демократия — проститутка. Она дает любому, — брезгливо донеслось с задних рядов, занимаемых поп-четверкой, вероятно, усталый голос принадлежал Марлону.
Короче говоря, они попытались сделать вид, что вообще ничего не произошло и вполне нормальный урок проходит вполне нормально. Но, неизвестно почему, я просто не смог пойти им навстречу, понимаешь, я чувствовал, что они оставили меня в дураках.
Ты прав, конечно, они были точно так же взбаламучены, как я. Они испугались, оказались в жуткой ситуации, они просто хотели избавиться от этой жути, в конце концов, не такая большая нужна дистанция, чтобы это понять, пару часов спустя я бы и сам это понял. Но в тот момент я думал только об инциденте на школьном дворе несколько дней назад, вспомнил кровь, нож, это странное любование собой, этот фатализм, пассивность, я представил себе Надю со скейтбордом под мышкой.
Я встал. Просто встал, понимаешь, подошел к шкафу с кассетами, вытащил одну. Я сказал:
— Затемнение, пожалуйста.
И запустил видео. Класс повернулся ко мне спиной и уставился на два больших тяжелых экрана, укрепленных в углах задней стены. А я отвернулся и посмотрел в противоположную сторону, то есть на математические формулы — дифференциальные уравнения, насколько я могу судить, — оставшиеся на доске. В эти минуты я спустил все паруса, можешь ты это понять. Оставалось еще уступить поле боя. Пожалуйста, подумал я, предоставляю сцену тебе. Именно так. Тебе, мой милый. Вот ты и веди урок, подумал я, раз уж ты настолько лучше, чем я, владеешь ситуацией. Давай, преподай им свою историю, в той инсценировке, к какой они привыкли, ее они, похоже, сразу поймут. Выпускай наконец их всех, всю труппу, Хонеккера и Горбачева и Коля и Буша, Эгона Кренца, Гюнтера Шабовски, Ханса Модрова, Маркуса Вольфа, Эриха Мильке и как их там еще. Мне смотреть эту пьесу ни к чему, мне-то ни к чему. Итак у меня в голове каждое явление во всех подробностях, каждая гримаса, каждый жест, все мизансцены до единой. У меня-то все равно перед глазами нет ничего, кроме твоих «круглых столов» и новостей по понедельникам, где мелькают твой Вилли Брандт и Вальтер Момпер и Ханс-Дитрих Геншер, твои Бранденбургские ворота, твой балкон Пражского посольства ночью, Чекпойнт Чарли, Стена тут и Стена там, и твои крушители Стены, жертвы Стены, фотографии Стены, развалины Стены, твои малолитражки «трабант», твои народные полицейские, общие планы, крупные планы, Вольф Бирман, Саша Аршлох, Красная армия, автоматические установки для стрельбы по нарушителям границы и бульдозеры, Лотар де Мезьер, конечно, и, конечно, снова Гельмут Коль, ночь и люди, люди, люди.
И тогда, посредине фильма, то есть минут через пять, я вышел из класса, задолго до конца урока, и никто этого не заметил.