Рухнама - Ниязов Сапармурат "Туркменбаши". Страница 8

В то время я был студентом Ленинградского политехнического института. На время летних каникул многие мои однокурсники разъезжались по домам. Пустели учебные корпуса и общежития института. Я два года никуда не выезжал и с особой остротой ощущал одиночество. Меня обуревала тоска по родной земле, по ласкающей слух родной речи, звукам родной музыки. Мне хотелось повидаться с одноклассниками, школьными товарищами. Но если у тебя нет родителей, если за твоей спиной не стоят добрые родственники, если ты с детства растешь сиротой, значит, ты никому не нужен. Никто не интересуется ни тобой, ни твоими чувствами и желаниями. Тебе самому приходится думать, принимать решения, строить свою судьбу. Твои спутники — это ты сам, твоя душа, твои цели и надежды.

Мне некуда идти, и я вновь оказываюсь в библиотеке. Сейчас она — мой дом, мой приют, я люблю наполненную, шелестящую страницами тишину ее залов. Учебники могут подождать. Я обкладываюсь книгами по истории, жадно ищу все то, что относится к Туркменистану.

Вдруг я замечаю на себе пристальный взгляд пожилого человека в очках, который, в волнении ходя из угла в угол, явно присматривается ко мне. «Видать, старик обознался», — промелькнуло в голове. Но тут пожилой незнакомец подошел ближе и буквально уставился на меня. Обычно спокойный, я не выдержал, хотя спросил как можно вежливее:

— Отец, вы пытаетесь кого-то узнать во мне?

— Пытаюсь, юноша, пытаюсь, хотя зрение, увы, уже не то, вижу плохо…

Теперь уже я стал разглядывать этого, по виду почтенного, интеллигентного человека, как выяснилось потом, профессора, коренного ленинградца.

— А, была — не была! — С этими словами он решительно и даже как-то обреченно взмахнул рукой. — Кто бы ты ни был, ты — сын Атамурата Аннаниязова!

Услышав имя отца, я на мгновение замер. И тут же меня охватило невероятное волнение, бешено заколотилось сердце. Будто ошпаренный, уставился я на этого неизвестно откуда взявшегося старика.

Так состоялось мое знакомство с человеком, который воевал с моим отцом. Война сдружила их, они делили пополам горбушку хлеба, вместе подставляли грудь под вражеские пули. Иван Семёнович — так звали профессора — уже после войны дважды посылал запросы в Ашхабад, разыскивал родственников моего отца, но оба раза ему приходил один и тот же ответ: «Жена и дети Атамурата Аннаниязова погибли во время землетрясения».

… Не скрывая слез радости и волнения, Иван Семёнович с отцовской нежностью рассматривает меня.

— У твоего отца тоже был продолговатый овал лица, ты очень похож на него, у тебя даже жесты отцовские! А какой он был веселый, петь любил, танцевать, играл на любом музыкальном инструменте. Бывало, случится затишье между боями — ребята его в оборот — он и в пляс, да так, что кавказцы пасовали перед ним.

Воспоминания нахлынули на профессора. Боясь пропустить каждое его слово, я не свожу глаз с лица этого человека, который видел, знал моего отца! Мною овладевает неведомое мне доселе чувство. Мне кажется, что отец рядом, что он жив, что сейчас он дотронется до меня…

— А какой он был безоглядный смельчак! — продолжает свой волнующий рассказ Иван Семёнович. — По-моему, ему неведомо было чувство страха, он буквально лез под пули, да и сам был как пуля, выпущенная из ружья. Я был старше, бывало, скажу ему: «Атамурат, побереги себя, у тебя же дома маленькие дети», так он в ответ: «Если я буду беречь себя, кто же защитит моих детей?»

С замиранием сердца я слушаю дальше. И вот, наконец, я узнаю о том, как погиб мой отец… Эту историю мне впоследствии в подробностях расскажет еще один однополчанин отца, с которым судьба случайно сведет меня в поезде. А сейчас здесь, в этой библиотеке, стараясь говорить тихо, чтобы не потревожить тишину зала, Иван Семёнович раскрывает мне эту священную тайну…

— В плен мы сдались вынужденно. Вины солдат в том не было. Решение принимали командиры. В войну такое случалось часто. Но про твоего отца и сказать нельзя, что он был в плену: его же сразу расстреляли как коммуниста. Смерть он встретил мужественно, не дрогнув. А предал его односельчанин, предал, как Иуда предал Христа за тридцать сребреников…

Иван Семёнович на минуту замолкает, не в силах справиться с волнением… Потом мы долго разговариваем с ним. Я узнаю о том, что уже после войны он написал сценарий, где главным героем вывел моего отца.

— Мне хотелось, чтобы о моем фронтовом друге, геройском парне-туркмене узнали все, это был мой долг перед его памятью. Но сценарий отклонили, хотя он и понравился. На «Мосфильме» порекомендовали переделать главного героя в грузина. Мол, о туркменах мало кто знает, не поймут…

Иван Семёнович тяжело вздохнул, вынул из кармана носовой платок, протер запотевшие от волнения стекла очков.

— Я их понимаю… Это ведь были сталинские времена. Но на переделку сценария не согласился… А ты знай, что отец твой был настоящим героем!

На всю жизнь я запомнил и эту встречу, и эти слова, которые долго потом звенели у меня в ушах, вызывая и жгучее чувство боли, и неведомую мне доселе радость. Видимо, я осознал, что не одинок: в сердце моем поселилась память об отце, которая придавала мне силы, помогала жить и обретать надежду…

…1963 год. Соскучившись по родным местам, я еду в Ашхабад. Поезд идет долго, останавливаясь по тем временам на каждом полустанке. Но я наслаждаюсь путешествием, мне нравится и перестук колес, и легкое покачивание вагона, я, часами, не отрываясь, смотрю в окно, жадно ловлю взглядом проносящиеся мимо живые картины.

В том пассажирском поезде Москва-Ашхабад я и встретил человека, знавшего моего отца и тоже воевавшего с ним. Это был проводник Чары ага, как выяснилось, не только однополчанин, но и земляк моего отца, знавший и моего деда.

В дороге мы сблизились с ним. Внимательный и разговорчивый, Чары ага оказался тем туркменом, к кому сама тянется душа.

— Сынок, — говорил он мне, — некоторые люди не любят, когда к ним обращаются с расспросами, могут даже в лицо бросить — мол, ты что, прокурор? Но ведь туркмены говорят: человек познает другого по разговору, только животные — по нюху… У нас было очень большое село, но во время гражданской войны, в годы большевизма оно наполовину опустело. А когда начались массовые аресты, село и вовсе обезлюдело, кто-то бежал, кто-то переехал, словом, замерла жизнь. А начнешь расспрашивать — клубок и потянется. У туркмен ведь чужих не бывает. Вот ты удивляешься, что я и деда твоего знал. А ты спроси меня, кто его не знал в наших краях… В окрестностях Кипчака, Геокча, Багира, Эрриккала, Ялкыма, Безмеина все знали Аннанияза Артыка. Он хоть и состоятельным был человеком, но стелил сачак перед гостями, делился с людьми хлебом. В тридцать втором году твоего деда сослали в ссылку на семь лет. Из-за того, что у него был собственный надел, своя лавка, наемные работники. Мать ведь моя — уроженка Кипчака, а дядя жил по соседству с твоим дедом. Так что я точно знаю.

— Чары ага, а какой он был, мой дед? Вы помните его?

Чары ага уселся поудобнее, приготовившись к подробному рассказу. — А как же не помнить. Я хоть и моложе намного был, часто видел его на тоях и поминках, встречал его и в городе, и в селе. Как-то, помнится, понес я в город две котомки ячменя. Мальчишкой еще был совсем. В базарные дни на улицах тесно, не протолкнешься, повсюду арбы, запряженные лошадьми, верблюдами, ишаками. Впереди меня на своем ишачке трусит какой-то бедняк, одетый в ужасные лохмотья. Про такую одежду говорят, что ее и огонь не берет, — заплата на заплате. Городские мальчишки-сорванцы преследуют несчастного, потешаются над ним под одобрительные возгласы взрослых зевак. Тут, откуда ни возьмись, наезжает на них джигит в черной папахе (это и был твой дед), пришпоривает вороного коня, достает плетку — настоящую, из воловьей кожи, и давай этой плеткой хлестать жирных мужиков, подзадоривающих мальчишек. Те — врассыпную. Неподалеку, опираясь на посох, стоял яшули. «Молодец, сынок, — сказал он вослед джигиту, — правильно сделал, что отхлестал этих хамов. Если ребенок хулиган, то виноваты в этом его родители».