Швейцер - Носик Борис Михайлович. Страница 6
Но тогда ризничий придумал новую шутку:
— Теперь мы принадлежим Пруссии, а в Пруссии всех берут в солдаты, а все солдаты носят железную одежду, так что скоро уж тебя поведут к кузнецу, и он снимет с тебя мерку для железной одежды.
Сколько раз после этого бедняжка Альберт прятался у кузницы, со страхом ожидая увидеть солдата, закованного в железо. И только позднее, когда в книжке ему попалась картинка с изображением кирасира, мать разъяснила Альберту, что он-то будет простым солдатом, а солдаты носят обычную одежду.
Старый солдат Егле хотел воспитать в мальчугане чувство юмора, отсутствием которого не страдали жители Мюнстерской долины. Однако уроки его, вероятно, были преждевременны, Альберт был еще мал. В зрелые годы он не уступил бы в искусстве невозмутимой эльзасской шутки никому из обитателей долины.
О чудаке Егле Швейцер сохранил долгую память и часто рассказывал друзьям, как в горячую пору сенокоса к могильщику Егле прибежал кто-то из жителей и сказал, что у него умер отец и нужно скорее копать могилу.
— Ну вот еще, — отозвался Егле. — Теперь всякий будет ходить и говорить, что у него умер отец!
А однажды летним воскресным днем Егле остановил проходивших мимо пастора Швейцера с сынишкой и стал со слезами на глазах рассказывать им про своего теленка. О, это был чудный теленок, красавчик, он так привязался к Егле и ходил за ним, как собака. А весной Егле послал его на пастбище, и теперь пожалуйста: пошел он сегодня в горы навестить теленка, а тот не обращает никакого внимания на хозяина. Разве не обидна такая неблагодарность? Уязвленный в самое сердце, ризничий вскоре продал неблагодарного теленка, забывшего о старой дружбе.
Рассказы о ризничем вводят нас в атмосферу доброго эльзасского юмора, крестьянских забот и трудов, в самую гущу сельского мира, в котором животные и растения занимают едва ли меньшее место, чем люди.
С животными связаны многие из ранних и очень существенных воспоминаний Швейцера, которые помогут нам впоследствии раскрыть движущие мотивы поступков Швейцера, существо его зрелой философии и поздние годы его жизни.
Вот эпизод с пчелами. Альберт еще совсем малюсенький, в платьице, и это едва ли не первое сознательное его воспоминание. Посадив малыша в саду, отец возится с пчелами. Красавица пчела садится на руку ребенку, и Альберт с любопытством ее разглядывает. И вдруг — страшный вопль. Пчела отомстила мальчугану за разорение, произведенное пастором у них в улье. На крик сбегаются домочадцы: служанка хватает малыша на руки и осыпает поцелуями, мать упрекает отца в неосторожности. Маленький Альберт — в центре внимания. Он удовлетворенно ревет, неожиданно замечая при этом, что боль давно прошла. И тут он сознает, что преувеличенно громкий рев его рассчитан на то, чтобы вызвать еще больше сочувствия. Остаток дня он чувствует себя негодяем, и воспоминание это не раз на протяжении жизни удерживало его от преувеличений и жалоб.
Еще удивительнее случай с собакой. Отцовская собака Фюлакс не любила людей в казенной форме. Однажды она бросилась на полицейского, и теперь ее приходилось держать всякий раз, когда приходил почтальон. И вот маленькому Альберту, вооруженному хлыстом, поручают следить за Фюлаксом, пока не уйдет почтальон. Загнав собаку в угол, Альберт щелкает бичом, как настоящий укротитель. Когда Фюлакс рычит и скалится, Альберт бьет его кнутом, как могучий и гордый хозяин. Но потом радость власти уходит. Мир восстановлен, маленький Альберт сидит в обнимку с собакой и предается не совсем детским мыслям. Он думает, что, наверно, достаточно было бы держать собаку за ошейник и просто гладить ее.
Или вот еще. На каникулах маленькому Альберту позволили править соседской гнедой кобылой. Она еле тащится и страдает одышкой, и все же новоявленный кучер не удержался, чтобы не хлестнуть ее, не погнать рысью. А потом, когда дома они распрягали лошадь, Альберт увидел, как ходят ходуном бока у лошади, как слезятся ее усталые, старые глаза, и почувствовал...
Ну да, он умел это чувствовать еще в детские годы. То, к чему некоторые приходят позднее. А некоторые не приходят никогда. То, что упомянутый выше норвежский исследователь, комментируя детские воспоминания Швейцера, называет «чисто человеческим порывом сочувствовать и отождествлять себя с другим существом».
Еще в ранние годы детства он «был удручен количеством бед, которые видел вокруг себя». Именно поэтому он, по собственному признанию, никогда по-настоящему не знал безмятежной юной «joie de vivre» — радости жизни. А страдания животных особенно удручали его в эти детские годы.
Вот он видит, как крестьянин гонит на кольмарскую живодерню старую хромую лошадь, подбадривая ее палкой. И несколько недель видение это преследует его. Несколько недель, а может и несколько десятков лет, потому что он смог оживить это зрелище перед мысленным взором на пороге пятидесятилетия. Когда взрослые научили его первой молитве, для него непонятным оставалось, почему в ней ничего не говорится о животных. И когда мать, помолившись вместе с ним и поцеловав его на ночь, уходила, он добавлял к их общей молитве еще одну, собственную: «Отец небесный, спаси и помилуй всех, которые дышат, охрани их от зла и пусть спят в мире».
Однажды, уже гимназистом, приехав домой на рождество, он правил санями, а соседская собака бросилась на лошадь. И тогда он хлестнул собаку с полным сознанием своего права, но по неловкости попал ей по глазам и долго не мог забыть отчаянный визг боли...
Он дважды ходил удить рыбу — и не смог. Не смог видеть, как извивается червяк на крючке, как ловит воздух рыба, задыхаясь на берегу. И тогда в мире стало меньше одним удильщиком.
Конечно же, оно было счастливым, его детство, даже «исключительно счастливым», но, как вы могли отметить, он не был безмятежно счастлив даже тогда.
Вот воспоминание о весенней вылазке на гору Ребберг. У Альберта, которому шел восьмой год, и у его соседа Генриха Брэша, который был немногим старше, были рогатки — оружие, хорошо знакомое мальчишкам всего света. Генрих предложил пойти на Ребберг, пострелять птиц. Предложение показалось Альберту чуть страшноватым, но отказаться он стеснялся. Они пошли на гору. Была весна, стоял великий пост. Птицы взахлеб распевали па голых еще ветвях и подпускали мальчишек совсем близко. А они шли, пригнувшись к земле, как краснокожие индейцы. Наконец, Генрих поднял камешек и дал команду заряжать. Альберт тоже прицелился, цепенея от ужаса. Но тут зазвонили колокола в долине, и Альберт понял, что ему нужно делать. Он спугнул птиц и убежал прочь.
Он думал над тем, что произошло, и отметил, что страх перед мнением товарища чуть не толкнул его на бессмысленную жестокость. «С тех пор, — вспоминает Швейцер, — я набрался смелости не бояться людского мнения, и, если речь шла о моем внутреннем убеждении, я меньше, чем раньше, обращал внимание на то, что подумают другие. Я пытался также избавиться от страха, что товарищи по школе будут надо мной смеяться.
Это первое впечатление, которое произвела на меня заповедь, запрещающая убивать и мучить другие существа, было одним из величайших переживаний моего детства и юности. По сравнению с ним все прочие кажутся незначительными».
Как видите, очень странное детство, где совершенно детские радости, детские горести и детские страхи существуют бок о бок с переживаниями, которые, по выражению того же Лангфельдта, свидетельствуют о «биологически заложенных этических реакциях» маленького Альберта.
Если не считать этих не очень заметных постороннему глазу переживаний, безмятежное детство его развивалось вполне обычно. Он не был вундеркиндом, не был блестящим ребенком: просто высокий и крепкий деревенский мальчишка, пасторский сын. Он был свободен, как и другие мальчишки. В его распоряжении были сад, и улица, и дорога, и гора Ребберг. Он вовсе не жаждал пойти в школу и проститься с этой свободой. Он не испытывал обычного возбуждения неофита, когда в один прекрасный осенний день отец сунул ему под мышку грифельную доску, взял его за руку и повел к деревенской учительнице. В ожидании этого события он проплакал весь день. Розовая дымка, в которой часто предстает перед нами новая, незнакомая еще жизнь, по собственному признанию, не манила его: он «всегда вступал на порог неведомого без иллюзий».