Мой Карфаген обязан быть разрушен - Новодворская Валерия Ильинична. Страница 26

Это совершенно шизофреническая ситуация, но тем не менее это было. Это наша шизофреническая история. И в этот момент Александр даже просит плесковцев: давайте я уйду, чтобы не было никакого несчастья. Тогда для людей все это значило очень много. Это сейчас, может быть, всем было бы наплевать. Накладывай, не накладывай, но тогда это много значило. Плесковцы его удерживают. Но Александр, тем не менее, уходит, возвращается в Тверь. И Иван Данилович понимает, что так он не покончит с ним никогда. И он употребляет точно такой же метод, какой употребили они с Юрием Даниловичем для отлова Михаила. Был только один способ: поднять всю Орду и предложить альтернативу. Или Александр обрекает на гибель лично себя, потому что явиться в Орду — это было самоубийство после всего, что он сделал, или он обрекает на гибель Тверь. И это было безошибочно, потому что Александр был сыном Михаила. И он со своим старшим сыном Федором является в Орду. Они тоже были казнены. И Иван Данилович остается на хозяйстве (на какое-то время) в полном моральном и политическом удовлетворении. Он ведь не ограничился тем эффектом, которого, он достиг. Ему мало было ярлыка на Великое Княжение, который он получил. Был ведь период, когда оказалось два ярлыка на Великое Княжение. Один ярлык был у Твери, а второй ярлык — у Москвы. Сейчас один ярлык, один мандат, одна Москва останется. У Твери этот ярлык отнимают вместе с жизнью ее князей. В этот момент город уже не берут штурмом. Город не в состоянии сопротивляться после всего, что произошло. В этот момент из города увозят колокол. В город ставят гарнизоны, московские гарнизоны; даже монгольские гарнизоны уже не были нужны.

Начинается первая в истории кампания гражданского неповиновения.

Когда невозможно военное сопротивление, методы ненасильственного гражданского сопротивления могут оказаться очень эффективными. На пути увозимого колокола люди ложатся в снег прямо под полозья. И московским войскам приходится, ругаясь, растаскивать тверитян, чтобы эти сани могли проехать.

В Москве начинает создаваться коллекция чужих колоколов. Коллекция порабощенных городов, коллекция чужой порабощенной свободы. Но эти колокола, как ни странно, в Москве не издают никакого звука. Новгородский вечевой колокол решительно отказался в Москве звонить. Такое чудо произошло. Его не повредили по дороге, он не треснул, его очень хорошо повесили на почетное место. Хотели послушать. А он молчал. То же самое было с тверским колоколом. Москва получает предварительную небесную кару, первый звоночек, первое предупреждение, первую двойку в дневник, в моральный дневник государства. В ней не звонят колокола, и то, что случилось с Царь-Колоколом, это в какой-то степени, конечно, возмездие за Тверь и за Новгород. Потому что так, даром, колокола не раскалываются. Здесь есть какой-то перст Провидения, какая-то вышняя рука.

Итак, Тверь обезглавлена. Младшие дети Михаила не могут еще даже сесть в седло. Младший брат Михаила, великого Михаила Тверского, Константин, женат на московской княжне. Ее в Твери называют «московка» — с презрением, с негодованием. И этот слабый, безвольный человек не похож на тверских князей, он подчиняется воле Москвы, и на какое-то время все затихает.

Вместе с ордынской традицией мы приобрели ряд имманентных признаков. Мы получаем наследство, получаем шкатулку Пандоры, из которой выходят следующие исторические качества. Русь начинает применять пытки — это наследие Орды. Научилась. Унизительные наказания вроде порки кнутом. Падая ниц перед монгольским каганом, то есть перед монгольским царем, народ утрачивает чувство собственного достоинства. Очень скоро они будут падать ниц перед собственными царями. Они научились — на примере иноземных. Постоянно задабривая жен монгольского хана, разных чиновников в Орде, если можно так назвать, в общем, клевретов, приближенных особ, мы научаемся давать взятки. И, кажется, очень хорошо научились. До сих пор не можем отучиться от этого. Это единственный способ общения с монгольскими авторитетами, это было повсеместно и даже слишком хорошо усвоено. Это все оттуда. Более того, скандинавское начало оказывается полностью подавленным.

Скандинавская традиция, традиция свободы, традиция упорства, традиция человеческого достоинства уходит вглубь, как Китеж под воду, надолго. Потом уже начинают бить ручьи, появятся капли, появятся струйки. Она никогда не иссякнет, но она будет уходить в песок. Она перестает быть равноправной по отношению к другим традициям. Она становится подпольной традицией. Лучшая национальная традиция становится традицией подполья. Ее загоняют в подвал, потому что обнаружить ее в себе означает немедленную гибель. Можно еще укрыться куда-то от Золотой Орды, но от московских князей никуда не укроешься.

И любимый нами Алексей Константинович Толстой изображает этот совершенно кошмарный период, этот фильм ужасов, в виде фарса, как будто бы со стороны. А ведь другие, посторонние, и видели это как фарс. Это чужая трагедия, поэтому они не плакали, они смеялись. Вот как они это видели, начиная со смерти Владимира:

Умре Владимир с горя, порядка не создав.

За ним царить стал вскоре великий Ярослав.

Оно, пожалуй, с этим порядок бы и был,

Но от любви он к детям всю землю разделил.

Плоха была услуга, а дети, видя то,

Давай тузить друг друга, кто как и чем во что.

Узнали то татары. Ну, думают, не трусь!

Надели шаровары, приехали на Русь.

От вашего, мол, спора пошла земля верх дном.

Постойте, мы вам скоро порядок заведем.

Кричат: «Давайте дани!» — хоть вон святых неси,

Тут много всякой дряни настало на Руси.

Что день, то брат на брата в Орду несет извет.

Земля была богата. Порядка ж нет как нет.

И вот представьте себе эту одиночную камеру, в которой оказывается Русь, этот смрадный карцер. На Востоке — страшная угроза. На Востоке — черная туча, и уже непонятно, чей это Восток, свой собственный или иноземный. Посланцами от этого Востока являются не чужие люди на конях, страшные, с необычной речью. Конечно, они тоже являются, но рядом с ними гарцуют собственные князья славянской национальности. На Востоке страшно. Туда хода нет. Дикая угроза. На Юге — то же самое.

А что на Западе? Что в этот момент видно на Западе? Когда железный занавес опускается, и создается этот санитарный кордончик, этот ров, чтобы вода стекала, русичи перестают понимать, что там, на Западе. Информации никакой нет. Интернета нет. Путешественники туда и отсюда перестают ездить. Еще Новгород торгует, но Новгород далеко. Тверь обезглавлена. Литва и ляхи становятся чем-то вроде антиподов или людей с песьими головами. Примерно два или три века никто на Руси не видит посланцев Запада. Никто не знает, что это такое.

Более того, случается такое несчастье, что при посредстве Запада, то есть одного из западных городов, идет на Юге интенсивная работорговля. Кафа. Что такое Кафа? Это нынешняя Феодосия, это одна из колоний Генуи. А Генуя — это один из оазисов раннего либерального капитализма в Европе. Там для них все началось, а для нас все кончается в этой Кафе. Именно туда тащат монголы обращенных в рабство славян и именно там их продают на невольничьем рынке. То есть то, что делается при этом с национальным сознанием, просто трудно себе представить. Поэтому лучше почитаем, как это выглядит у Валентина Устинова. Поэт умеренного националистического толка. Интересно, что он, рисуя сознание затравленного россиянина XIV-XV вв., ухитряется показать нам и свое сознание, такое же затравленное до сих пор. Начинается глухая вражда. Может, она начинается с Кафы. Сознание, что весь мир против тебя, что Запад против тебя. Что всем на тебя плевать, что все желают воспользоваться твоей слабостью.

Возникает сознание осажденной крепости. Очень опасное сознание, озлобленное сознание, когда повсюду видишь ловушки и уже не разбираешь ни друзей, ни врагов. Когда перестаешь видеть свою вину и видишь только чужую. Этот импринтинг, это чувство обиды он очень ярко, даже гениально выразил в своем стихотворении. Это стихотворение не западника, но оно объясняет, почему большинство населения Руси стало антизападниками.