Брошенные машины - Нун Джефф. Страница 39
Я посмотрела на набережную внизу. Потом оглядела пляж. Дети, подростки и взрослые. И даже несколько стариков. Я смотрела на этих людей, как они целовались, и бегали, и играли. Стояли поодиночке, или компаниями, или целой толпой. Как-то вдруг их стало слишком много. Я слышала их голоса. Крики и шепоты. Зазывные выкрики продавца хотдогов. Музыка, словно тающая в пространстве. Популярная песенка, вспененная мелодия карусели. Я видела сверкающих лошадок, пойманных в петлю мелодии. Солнце прорвалось сквозь облачную завесу, и все краски отхлынули прочь. Крики детей, когда все цвета сорвались с их одежды, с их лиц, с деревянных лошадок на карусели. Я смотрела на эти цвета, проплывающие над пляжем длинными тонкими клочьями, среди толпы. Они как будто цеплялись за руки людей, но не задерживались — уплывали дальше, расплывались по воздуху, трепетные и зыбкие, и исчезали в небе над рядом отелей вдоль пляжа.
— С тобой все в порядке?
— Что? А, да…
— И вот что я подумала, Марлин. Может быть, мы с тобой тоже проедемся по побережью? Ну так, недолго. Как ты думаешь?
Я посмотрела на девочку.
Она ждала, что я отвечу. Хотя Тапело смотрела в другую сторону, не на меня, я поняла, что она ждет ответа. Но что я могла ей сказать?
— Ой, смотри. — Тапело указала куда-то в толпу, над толпой. — Смотри.
Там были Павлин с Хендерсон. И они танцевали. У самого края прибоя, так что волны, набегающие на берег, плескались у них под ногами. Медленный вальс. Они танцевали.
— Это или по-настоящему грустно, — сказала Тапело, — или очень красиво.
— Да.
— Что-то типа.
А потом Хендерсон вдруг оттолкнула Павлина.
— И как он ее вообще терпит?
— Слушай, Тапело…
— Да?
— Слушай. Этого никогда не будет.
— Чего?
— Ну, мы с тобой, вместе…
— Да.
— Этого никогда не будет. Пойми, пожалуйста.
Она обернулась ко мне.
— Да. Я все понимаю. Я все понимаю, бля.
— Тапело…
— Ну и пожалуйста.
И она пошла прочь. Пошла прочь от меня. Что я такого сказала?
— Тапело, подожди…
Я бросилась следом за ней.
— Тапело…
Толпа сомкнулась, отрезав ее от меня, и я не стала ничего делать. Я позволила, чтобы толпа меня остановила, удержала на месте.
Потому что так было нужно.
Чтобы она ушла.
Орфограф тихонько бибикнул у меня в руке.
Я опять посмотрела на пляж. Павлина с Хендерсон уже не было. Только какие-то дети играли у самого края воды. Они как будто искрились в водяной взвеси тумана, в пляшущих отблесках моря под солнцем. Словно хрупкие волшебные существа из сказки, которые могут в любое мгновение раствориться в тумане. Туман сгущался. Вбирал себя и людей, и карусель, и пирс в отдалении. Все вокруг сделалось зыбким и мягким. Молодой человек со щитом-бутербродом снова прошел по мощеной дорожке. Теперь — обратно. Слово, написанное у него на щите, осталось единственным ярким пятном в этом клубящемся мареве. Шум возвращался ко мне, и, что самое странное, теперь я была ему рада. Потому что мне вдруг показалось, что это правильно, что так и надо.
Откуда взялось это болезненное желание поддаться болезни? Я снова подумала о Тапело. Может быть, зря я ее оттолкнула. Теперь я уже сомневалась, что поступила с ней правильно. Орфограф бибикнул еще раз, сыграл обрывок какой-то мелодии, и я взглянула на экран. Теперь буквы бежали еще быстрее, сливаясь в смазанную полосу текста. Мне показалось, что там промелькнуло какое-то слово. Текучее зеленое слово, или несколько слов, или даже целое предложение — промелькнуло и тут же исчезло. У меня было странное ощущение, что что-то пытается ко мне пробиться, какой-то сигнал, только ко мне одной, и я стала давить на клавиши без разбора. Наверное, я слишком сильно давила, потому что не удержала орфограф, и он выскользнул у меня из рук, и упал на дорожку внизу.
Я посмотрела туда, и у меня закружилась голова. Прямо подо мной стоял молодой человек со щитом-бутербродом и смотрел на меня, запрокинув голову. Он улыбался. У него на щите ярко светилось слово.
ОБЕРНИСЬ.
И я поняла, что это слово — точно такого же оттенка зеленого, как и буквы на экране орфографа. Я отпрянула от перил. Мир закружился и вдруг пропал, и у меня в голове вспыхнул свет, звук и запах, обжигающий треск, едкий привкус двух проводов под напряжением, замкнутых напрямую, как будто я глянула прямо на солнце. А потом, в черном соцветии темноты, оставшейся после света, у меня перед глазами проплыли буквы. Горящие буквы, зеленые, яркие, электрические.
…сбиксепназадвколизпра…
И я увидела скрытое в них слово. И соединила два слова вместе: со щита и с экрана. Вот — инструкция для меня. Я обернулась назад.
И что я увидела?
Белые отели, кафе, жилые дома «с видом на море». Клоуна на велосипеде. Детскую руку, желтый воздушный шарик, кусочек веревки, соединивший их вместе. Плакат с приглашением на фестиваль фейерверков. Автобусную остановку. Людей, беззаботно прогуливающихся по набережной, и дорогу, уходящую в обе стороны. И по дороге, буквально в паре шагов от меня, медленно проехал побитый красный лимузин.
Его стекла были как холодные черные зеркала, в которых отражалось небо.
Темная, дымная кофейня на тихой улочке рядом с торговым центром. Обговоренное место встречи. Я пришла туда первой. Сразу за мной — Павлин. Чуть позже — Хендерсон. Они по-прежнему не разговаривали друг с другом. То есть не разговаривали по-настоящему. Павлин спросил у меня, где Тапело, и я только пожала плечами. Он как-то странно скривился, а Хендерсон покачала головой. Ее лицо оставалось совершенно непроницаемым. Я никак не могла понять, что она чувствует. А вот Павлин был какой-то весь дерганый, весь на взводе. Он то крепко зажмуривал глаза, то вдруг открывал их, как будто пытаясь снять напряжение.
Я сидела напротив и наблюдала за ними. У меня было странное чувство, что они далеко-далеко — словно это были не люди, сидящие рядом, а две фигуры в пейзаже, вдали. Я не знаю, как это еще описать. Их голоса уплывали куда-то, словно их относило ветром.
Какие-то люди за соседним столиком принимали «Просвет». У них была одна капсула на четверых, и они передавали ее по кругу. Это было похоже на поцелуй, распределенный среди четверых. По кругу. Три или даже четыре раза. Пока капсула плавилась от разделенного между ними тепла, и порошок потихоньку просачивался наружу. Такое интимное действо, очень чувственное, в чем-то даже порочное. Некий завораживающий процесс, происходящий за дымчатой марлевой ширмой. Павлин что-то говорил. Я увидела, как движутся его губы, и попыталась сосредоточиться, чтобы понять, что он там говорит. Он сказал этим людям за соседним столиком, что если у них так напряженно с «Просветом» — всего одна капсула, — мы можем дать им еще. Но они сказали: спасибо, не надо, одной вполне хватит на всех.
Что-то ползло по столу. Что-то маленькое и черное, яркое и блескучее. Я положила руку на стол, преграждая ему дорогу, и оно взобралось мне на ладонь.
Это была муха.
В углу кто-то играл на акустической гитаре. Музыка. Я это заметила только теперь. Поток случайных разрозненных нот, почти сливающихся в мелодию, которая снова терялась в россыпи звуков. Музыка, сотканная из теней, подступала ко мне. Оплетала меня нитями нот. Их было много, этих звучащих нитей, — больше, чем можно сыграть на одной гитаре.
Я снова услышала голос. Как будто внутри этой музыки вдруг распахнулась дверь, и я заглянула туда. Хендерсон рассказывала, как она пробовала звонить в домофон Коулу, несколько раз за день, но ей так никто и не ответил.
— Может быть, он куда-то уехал, — сказал Павлин.
— Нет, он здесь. И он ждет.
— Чего ждет?
— Не знаю. Но я чувствую, что он здесь. Затаился и ждет.
— Господи.
На столике, прямо передо мной, стояло меню, большая пепельница и винная бутылка с горящей свечой, вставленной в горлышко. На пепельнице было написано «золотистые». И всё. Только это слово. Почему-то оно меня зацепило. Потом взгляд упал на этикетку бутылки. Она была вся покрыта подтеками оплывшего воска, так что остались видны только несколько букв. И буквы сложились в слово. СТАНУТ. И получилось начало фразы: