Медный кувшин старика Хоттабыча - Обломов Сергей. Страница 51

— Чудо, — покладисто согласился Гена. — Так я так к не понял — это твой, что ли?

— В некотором смысле… — Писатель нежно взял булыжник на раскрытую ладонь.

— Сережа, прости, — сказал Гена очень осторожно, кивая на булыжник. — Я так и не понял, это что?

— Как — что? — по-детски удивился писатель. — Это русский язык.

— Откуда ты знаешь, что русский?

— Что я, по-твоему, русский язык не знаю, что ли? Вот, смотри, великий и могучий у меня в руках, на ладони! Хочешь подержать? — Писатель протянул Гене руку с камнем.

— Нет, спасибо, — отказался Гена.

Писатель хотел что-то добавить, но телефонный звонок увел его в комнату, где находился аппарат, оставив булыжник на столе — сухой и твердый. Гена, чтобы не слышать разговора, выбрал из нескольких, валявшихся на кухне компакт-дисков «Птицу» «Аукцыона», тихо поставил тему под номером два — «Дорога» и уселся пялиться на шар, не понимая, что в нем было такого, что видел писатель.

В телефонной трубке голос звонившего был неприветлив и не был писателю знаком.

— Сережу можно?

— Не знаю, что вы имеете в виду, — ухмыльнулся писатель. — Вы хотите поговорить с Сережей?

— Да! — рассердился голос.

— Слушаю.

— Слушай, ты, прозаик. Ты чего, отморозок, в своей книжке нашего пацана завалил?

— Какого пацана? — удивился от неожиданности писатель.

— Сам знаешь какого. Ну, побыковал пацан… Чуть-чуть. С кем не бывает…

— Ничего себе — чуть-чуть!

— Не гони. Чисто побазарить пришел человек, а ты его сразу валить. Западло.

— А вы откуда знаете? Послушайте, что вам от меня нужно?

— Да ты сам-то не быкуй, не быкуй. Думаешь, мы тут так, погулять вышли. А мы тут тоже с высшими образованиями, понимаем кое-что. И паблик рилейшенз, и имидж мэйкинг, и создание направленного общественного мнения. Короче, в конце книжки, в эпилоге, пришлешь нам лаве за пацана — двести тонн грина, понял? Чтоб неповадно было! Или обратно его переделай в человека, а то он тут забодал уже всех.

— В человека? В нормального человека?

— Ты нас за язык не притягивай, пис-ссатель. На базаре не лови. Ты, короче, все понял.

— Я все понял. Только помочь не смогу. Даже если бы захотел. А про эпилог забудьте, для вас там просто нет места. Существуют свои внутренние законы. Зло обречено и всегда наказуемо. Не через власть наказуемо и не насилием силы, а неизбежностью законов, которые проявляются не через силу и не властью. И не только в книгах, но и в жизни. Таков механизм. Так заведено. Не нравится — можете предъявлять Господу Богу.

— Стрелки перевел? Типа, ты под Богом ходишь? Ладно. С добром и злом уж как-нибудь сами разберемся — у нас с ними СБОИ отношения, ты в них не лезь! И свои связи в этой области тоже имеем, понял? Ты наши возможности и каш уровень себе слабо представляешь — и моли своего Бога, чтобы не довелось представить лучше. Так что если хочешь на таких понятиях и в таких сферах разбираться — пожалуйста. Но учти, по мелочам Он не впрягается. Думаешь, Он за тебя говорить будет? Посмотрим. Посмотрим, как ты заговоришь. Стрелу мы Ему сами забьем, но если Он не явится, отвечать по всем рамсам будешь ты. Один. Перед всеми, понял?! Перед всеми!

И трубку наполнили короткие гудки.

«В области облачно, — подумал писатель, зацепившись в речи собеседника за слово „область“, которое вдруг представилось ему чем-то заоблачным, и слово „сфера“ — нечто сфеерически близкое облакам. От беседы в его душе возникло едва уловимое видение вдохновения, вытеснившее нагнивающий страх, как пузырьки аспирина — излишнюю температуру. — В области облачно. В городе град. Поле постыло, осунулась осень, зреет зима, и земля изменилась, тра-та-та-та зазмеившийся взгляд. Надо записать, а то забуду. Потом доработать, додумать и наваять».

Случайно попавшему в душу писателя обрывку не суждено было стать законченным, возможно, никогда. Писатель не знал, что начало стихотворения, случайно подсмотренное им на сгустке противостоящих миров, так и осталось лишь началом, и тогда, когда впервые появилось на свет, прогремел засов, и избитого узника вывели репрессировать на расстрел, а обрывок бумаги вместе с огрызком карандаша изъяли из его хрустнувших пальцев, чтобы в конце трудовой смены изнурительных казней положить на стол следователю НКВД; тот даже не стал подшивать листок к закрытому тонкому делу, а просто сжег в пепельнице и выбросил карандаш.

Писатель вернулся на кухню.

— Кто звонил? — спросил Гена.

— Даже и не знаю, что тебе ответить, — ответил писатель. — Надеюсь только, что этот звонок не был последним звоночком. Можно, я поменяю? — кивнул он на музыку.

— Давай, — согласился Гена. — Что будем слушать?

— Тьму египетскую. В голом виде — Starless. Покатит? Очень суггестивная вещь.

— Что значит суггестивная?

— Можно многое позаимствовать, — пробормотал писатель довольно двусмысленно.

Некоторое время они молча слушали неторопливый рассказ Джона Уэттона о том, как день переходит в ночь через него. Когда вербальная часть рассказа уступила свое скромное место развернувшейся вовсю инструментальной, новый телефонный звонок вырвал писателя из контекста молчания. Писатель выключил музыку и спокойно вернулся к телефону.

— Здорово, Серега! — Радиация радости на том конце провода была столь сильна, что моментально поразила писателя в самое сердце. Это был Пылесос. — Чего делаешь?

— Книжку пишу.

— Книиижку? — удивился Пылесос, как будто впервые об этом услышал. — А про меня напишешь?

— Напишу. Хочу описать один момент. Помнишь, мы с Магнатом ехали на его Мерине, и ты мне вдруг бутылку пива передал, которую пил, чтобы руки освободить и такой молитвенный жест сделать. А потом отобрал сразу. Это когда мы мечеть проезжали.

— А другое можешь чего-нибудь?

— Там все другое, даже имя. Твое. А ты сам — настоящий, как живой. Чего хотел?

— В баню тебя пригласить. Я лаве срубил. Поехали?

— Сейчас?

— Ну нет, конечно. Через полчаса. Я раньше не доберусь.

— Отказать, — сказал писатель, — в ближайшее время — до свидэ! Занят плотно.

— Как знаешь, — равнодушно сказал Пылесос и горячо добавил: — А может, съездим?

— До свидэ, — повторил писатель, — Кстати, тут Гена в Чехию валит. Есть желание попрощаться?

— Давай. Конечно! Какой еще Гена? Но Гена уже взял трубку.

— Нет, — сказал он в нее. — У меня скоро самолет. Нет, перед самолетом не успею. Да иди ты сам в баню! Спасибо. Нет, работать. Жевку? Заграничную? Ладно, пришлю. Слушай, у меня к тебе один вопрос. Помнишь, у меня во дворе верблюды тусовались? Ничего я не обкурился! Я вообще курю по великим праздникам, сам знаешь. Гашиш помнишь — сказочный? Ну, еще бы тебе не помнить гашиш. А верблюдов не помнишь? Странная у тебя память. Затерялись в прочих глюках? Это сильно. Только верблюды были не глюк. Все глюк? И работа тоже глюк? Вся жизнь?! Ну, ты даешь. Хорошо тебе. Ладно. Не знаю, когда вернусь. Что? Нет. Не знаю. Нет, обратного билета пока нет. Спасибо. Сам дурак. Пока.

— Теперь я тебе хочу рассказать историю, — сказал писатель, как только Гена закончил разговор и вернулся на кухню. Он патетически вздохнул и пафосно продолжил: — Пока ты там с гусеницами тер, я в тюрьме сидел. Чисто конкретно.

— За что? — спросил Гена.

— По подозрению в квартирной краже, — ответил писатель, — типа я хату выставил.

— Не понял…

— Чего тут непонятного? — удивился писатель. — Рано тебе еще поражаться. Ты же еще не уехал. В натуре шестого июня, в день двухсотлетия великого русского Пушкина. Это же почетно для поэта — то есть для меня. Поэт в России больше, чем поэт. Он — постоянный узник своей совести. Все сидели. Достоевский вообще чудом с вышака съехал. У него статья была — глушняк, без мазы. Но — кореша малявы рисовали. Еле отмазали. А отсюда — опыт. Сын ошибок. Помнишь, как Порфирий Петрович одного Родиона Романовича разводил…

— Так ты был узником своей совести? Воображал, что ли?