А где же третий? (Третий полицейский) - О'Брайен Флэнн. Страница 35
— Все, о чем вы спрашиваете, — величайшая загадка. Вот если бы выяснить, что означают эти крики, это могло бы, может быть, посодействовать нахождению ответа.
— И ураганный ветер, и вода, и черный хлеб, и когда по голове щелкают градины, — это что, все омний на разных волнах?
— Все омний.
— А почему тогда нельзя заполучить каким-нибудь образом кусок этого омния и унести с собой в кармане, чтобы потом можно было менять мир по своему хотению и своему разумению?
— Это и есть конечная и неумолимая тайна. Если бы у вас был, скажем, мешок омния или даже пол спичечного коробка омния, вы могли бы сделать все что угодно, могли бы даже сделать нечто такое, чему и названия нет и что и описать нельзя.
— Да, я вас понимаю.
МакПатрульскин, вздохнув, отправился к шкафу, открыл один из ящиков и что-то достал оттуда. Сев за стол, он стал производить руками странные движения, выделывать пальцами разные фигуры — круги, петли, непонятно что еще, словно что-то вышивал или вязал, но никаких иголок или спиц я не видел — только движущиеся пальцы.
— Вы сели за работу над одним из маленьких сундучков? — высказал я предположение.
— Да.
Я сидел на своем стуле, смотрел на МакПатрульскина, уже как бы не видя его, и думал свои думы. Впервые за долгое — или казавшееся таковым — время я вспомнил причину, по которой изначально прибыл в казарму, и которая, тем самым, и привела меня в мое нынешнее печальное и невероятно странное положение. Я имею в виду не свое заявление о пропавших часах, а поиски черного ящичка с деньгами. Где он все-таки находится? Если МакПатрульскин знает это, скажет ли он мне, если я его об этом спрошу? Если мне каким-либо образом все же удастся спастись от встречи с палачом в назначенное для казни роковое утро, увижу ли я когда-либо этот ящичек, узнаю ли, что же все-таки в нем находится, увижу ли эти деньги, вкушу ли радость обладания суммой, достаточной для издания прекрасного томика моих комментариев к де Селби? Или мне уже никогда не видеть этих денег, не познать радость, которую они дадут, не издать красивого тома? Увижу ли я когда-либо снова Джона Дивни? Где он сейчас? Что делает? И где мои часы?
У тебя нет и никогда не было американских часов.
И это было правдой. Мой мозг был забит и заставлен множеством вопросов и переполнен беспросветной растерянностью, мною владели тоска и горькая печаль, навеваемые осознанием того горького положения, в котором я оказался, в горле опять стал образовываться непроглатываемый комок. Я чувствовал себя совершенно одиноким, однако во мне еще теплилась некоторая надежда, что в конце концов я, несмотря ни на что, все же каким-то образом спасусь
И я решился спросить МакПатрульскина, не знает ли он что-нибудь о черном денежном ящичке, но когда я уже рот открыл, чтобы задать ему этот вопрос, произошло еще одно удивительное событие, отвлекшее меня от моего вопрошания.
Дверь резко и с шумом отворилась, и в комнату ввалился Гилэни — лицо красное, запыхался, наверное, от быстрой езды по тяжелой дороге. Войдя, он не остановился, не сел, а продолжал беспокойно ходить по комнате, не обращая на меня никакого внимания. МакПатрульскин находился, очевидно, на каком-то очень важном и исключительно сложном и тонком этапе работы над сундучком, ибо его голова почти уже лежала на столе, наверное для того, чтобы лучше следить за тем, правильно ли работают его пальцы и не допускают ли каких-нибудь серьезных ошибок. Когда, надо думать, эта особо тонкая работа была завершена, он поднял глаза на Гилэни.
— Ты по поводу велосипеда? — рассеянно спросил МакПатрульскин.
— Нет, только по поводу древесины.
— Ну и каковы же твои древесинные новости?
— Эта голландская шайка взвинтила цены, и стоимость хорошего эшафота будет стоить целое состояние.
— А вот как раз голландцам вполне можно доверять, — заявил МакПатрульскин тоном человека, который знает всю подноготную торговли древесиной.
— Чтоб соорудить приличный эшафот, на котором удобно будет разместиться трем человекам, да люк хороший сделать и ступеньки нормальные, — на все это пойдет досок не меньше чем фунтов на десять, и это ведь не считая еще и веревки, и того, что надо будет заплатить за работу, — сказал Гилэни.
— Десять фунтов — это многовато для эшафота и виселицы, да еще на одно повешение, — озабоченно проговорил МакПатрульскин.
— Можно, конечно, сделать эшафот и на двоих и люк не механический, чтоб сам, когда надо, открывался, а так, чтоб толкать, и приставную лестницу, а не нормальные ступеньки, и тогда это обойдется фунтов под шесть или около того. А веревка все равно отдельный расход.
— И веревки нынче наверняка тоже дорогие, — посетовал МакПатрульскин.
— А я скажу, что все-таки десятифунтовый эшафот лучше, в нем будет класс, — мечтательно говорил Гилэни — В хорошо и ладно сделанном эшафоте есть своя, какая-то особая прелесть.
Что именно произошло в следующее мгновение, я толком не разглядел, потому что слушал этот безжалостный разговор не только ушами, но и глазами. Но как раз вот тут и случилось опять нечто непонятно-странное и удивительное. Гилэни, ни на мгновение не стоящий на одном месте, приблизился к МакПатрульскину, чтобы — судя по его виду — сказать тому нечто очень важное и серьезное, но, подойдя совсем близко к МакПатрульскину, он, на мой взгляд, допустил серьезную ошибку: совершенно остановился вместо того, чтобы продолжать двигаться и сохранять благодаря этому свое равновесное вертикальное положение. И в результате этой неосторожной остановки обвально рухнул, частично на склонившегося над столом МакПатрульскина и частично на стол — оба кучей, из которой неслись дикие крики и торчали дрыгающиеся руки и ноги, свалились на пол. Когда МакПатрульскин сумел разъединиться с Гилэни и подняться с полу, лицо его было ужасно — оно было цвета темной сливы, охваченной приступом ярости, и на этом темном фоне пожаром горели глаза, а в уголках рта пузырилась пена. Некоторое время он не мог сказать ни слова, издавая только звуки гнева, который мог бы вырваться лишь из глотки найдичайшего дикаря в джунглях, перешедшее в свирепое посапывание и пощелкивание языком. Казалось, сейчас он в своем инфернальном гневе набросится на обидчика и изничтожит его. Гилэни кое-как сумел добраться до стены, с трудом поднялся на ноги, а затем стал отступать к двери. Когда МакПатрульскин обрел наконец дар речи, из него потоком хлынула самая грязная брань, когда-либо произнесенная человеком. Он на ходу придумывал ругательства, куда более гадкие и грязные, нежели самые отвратительные из существовавших прежде. Он обзывал Гилэни такими словами, которые было бы и невозможно, и мерзко представить буквами любого известного нам языка. Наверное, от ярости он впал во временное безумие, потому что бросился вдруг к шкафу, в котором держал все свои сундучки, приборы и инструменты, извлек оттуда самый настоящий пистолет и стал им грозить всему и вся в комнате. Все ломкое и хрупкое, что в ней было, оказалось под угрозой уничтожения.
— На колени! — заорал МакПатрульскин. — На все ваши четыре колена, вы, двое, трах-тарарах вас растарарах, и искать, искать сундучок, который вы сбросили на пол, искать, пока не найдете!
Гилэни тут же сложился вдвое и соскользнул на колени, и я без особых промедлений сделал то же самое, даже не потрудившись взглянуть на лицо полицейского МакПатрульскина, потому что я и так слишком хорошо помнил, как оно выглядело, когда я глянул на него в последний раз. Мы с Гилэни ползали по полу, заглядывая во все углы, шаря руками по половицам, в тщетной попытке нащупать или увидеть то, что ни нащупать, ни увидеть нельзя было по причине его малости, такой, собственно, малости, что и потерять его было невозможно.
Однако забавно. Тебя повесят за убийство человека, которого ты вовсе не убивал (неужто?), но еще до того, как тебя вздернут, тебя просто застрелят за то, что ты не смог найти какую-то крошечную штучку, которая, может быть, и не существует вообще и которую, существует она или нет, вовсе не ты утерял.