Дикие пчелы на солнечном берегу - Ольбик Александр Степанович. Страница 18
Бронский не стал спорить с комендантом, но принял его слова с внутренним протестом. На его худом лице ожили желваки. Нервно пригладил рукой ершик седых волос и, медля в словах, взглядом остановил Ольгу. Мстительность и неотступность отражал этот взгляд.
Ольга ждала.
Бронский с раздражением заговорил:
— Скажу вам откровенно, мадам, сегодня вы избавились от многих неприятных хлопот. По закону мы не должны были вас отпускать без поручительства. Немножко вам помог в этом ваш сумасшедший ребенок, но много проявил милосердия герр комендант. Идите и молитесь за него… Хелло, Манфред, — щелкнул пальцами в сторону часового Бронский, — пусть эти уходят, не препятствуйте…
Последние метры, отделявшие их от калитки, были тяжелыми. Она боялась, что сзади вот-вот раздастся жестяной окрик переводчика и их снова вернут и уж тогда все пойдет по-другому расписанию.
Приблизились к часовому. Широко расставив ноги, тот качался с пяток на носки и обратно. Ромка зажмурился, но в последний момент все же не выдержал и открыл глаза. Словно через увеличительное стекло увидел лицо Манфреда — от уха к подбородку тянулся синий пороховой след. Волчонок, конечно, не мог знать, что это результат прошлогоднего ранения: нарвался оккупант на партизанскую засаду. Стреляли в него почти в упор да чудом промахнулись, лишь порохом щекотнуло щеку… И Ромка снова смежил веки и уткнулся бледной мордашкой в мамкино плечо… Он слышал, как открылась и снова закрылась калитка. Мама Оля всхлипнула и тихонько заплакала. Захныкал и Ромка — это в них влетел вольный ветерок и ласково что-то встревожил в душах…
Лешка лежал на спине, под густой низкорослой ивой. Услышав скрип калитки, он вместе с винтовкой приподнялся.
— Сморил, понимаешь, сон… Как твои дялишки?
— А никак… Чуть этот копченый нас с Ромашкой не захомутал…
— О, этот слепень все может… А пропуск? Пропуск хоть дали?..
— Дали и добавили… — Ольга вытерла ладонью Ромкин рот. — Слышь, Леш, проводил бы ты нас до нашей хатки…
Под развесистыми деревьями лежала густая бархатная тень. Ромкины ноги по щиколотку уходили в сбитую колесами и солдатскими сапогами землю. Пахло сгоревшим машинным маслом и бензином. Возле амбара, который пребывал тут с незапамятных времен, лежали и стояли большие, из-под соляра, бочки. Двое в немецкой форме одну из бочек по вагам вкатывали в амбар.
Густые заросли мяты и тмина, росшие по сторонам дороги, что-то напоминали Ромке — неуловимое, радостное.
Ольга тихонько рассказывала Проворову о том, как их встретили в комендатуре. Лешка устал от жары, потел, и по его понурому виду легко было догадаться, что и своих забот у него предостаточно.
Когда они вошли под сень трех огромных, разросшихся в разные стороны вязов, Ольга шагнула на тропинку, ведущую к ее хате. Ее тут же остановил глухой голос Проворова: «Раненько ты, Александровна, разбежалась… Вертайся, там же гансы…» Ольга остановилась и принялась разглядывать некрашеные наличники своей хаты, и что-то встрепенулось в ее памяти, но, не успев причинить сердцу боль, воспоминание отлетело.
Из избы вышел немец-коротышка, пооглядывался и, на ходу распоясав ремень, поспешил за угол дома.
Трава вокруг хаты поднялась чуть ли не до десятого венца, а там, где когда-то было крыльцо, теперь зиял темный провал.
— А может, ты, Леша, пойдешь с нами? Жарко тут у вас, дыхнуть нечем…
Проворов, словно тугоухий, безучастно смотрел куда-то в сторону большака и за него — в синие дали Лоховни.
Вместо ответа, Проворов спросил:
— Ты хоть помнишь, сколько в Дубраве хат? Ольга заговорила о другом.
— Почему ты, Леша, — она указала рукой на дымчатые леса Лоховни, — не там, а здесь?
Небритая щека Проворова дрогнула. Лицо мгновенно налилось протестом.
— А потому я тут, Александровна… Я тут, понимаешь, потому, что мой батька, конюх колхоза, оказался врагом народа. Помнишь пожар на скотнике?
Ольга согласно кивнула головой.
— А раз помнишь, должна знать — свалили все на него… А заодно и на меня — не проявил, мол, бдительности, не предостерег Советскую власть от классового врага. А каво тут было предостерегать, если мы с батькой в момент пожара на Лжи раков ловили. И об этом знала вся деревня… Но молчок… Как раз жахнула гроза, дождь… Кто-то больно дальновидный засек, как мы с батькой бежали от скотника. Но раз бежали от него — значит, мы и подожгли. А зачим нам это? Мы же задали стрекача от грозы, мылния видь, страшно, а у нас дома вьюшки настежь…
Ольга чувствовала, как ломилась наружу душа Проворова.
До перекрестка оставалась какая-то сотня шагов, и Ольга, чтобы дать Лешке высказаться, а самой что-то важное уразуметь, замедлила шаги. Ромка устало терся около ее ног.
Лешка продолжал выговариваться:
— Батьку взяли, хотя он голь перекатная, после гражданской сам ходил раскулачивал… Но мало того, что батьку взяли, еще и меня к делу пристягнули, да пристягнули так, что я на родного отца клевету подписал…
— Да бог с тобой, Леша! — невольно воскликнула Ольга.
— Представь себе, Александровна, — подписал. Как быдто мы с им раков вовсе и не ловили, как быдто загодя отнесли в скотник бутылку с бензином да с марганцовкой, словом… — Проворов остановился и повернулся лицом к Ольге. — Словом, все подписал, что мне велели подписать за мою свободу… Батька после этого сгинул, а у меня с тех пор вот тут, — он дотронулся рукой до груди, — получился раскол. Ты думаешь, я живу? Хрена с два! Доживаю… И у гансов, понимаешь, не могу, и вернуться к своим не могу да и не желаю, и удавиться не могу… А, да что там впустую вякать…
— Жалко мне тебя, Леша, — тихо сказала Ольга. — Так и не узнали, кто скотник поджег?
— А кто же его теперь узнает. Может, из-за тучи шарахнуло, а может, пацаны курили… Председатель Филимонов разорил колхоз, а пожар этот ему сказался на руку. Батька ему всегда был поперек горла, все жаловался: нет соломы для подстилки, не на чем навоз вывозить, кони по самые ноздри в грязи, нечем крышу крыть… Вот батьку и самого с головой накрыли…
Тот, кто остался стоять на посту вместо Проворова, сидел на заворе, в тени берез. Рядом лежала собака. Она тяжело дышала и время от времени щелкала зубами на надоевших мух и слепней…
Перекресток венчал взгорье, с которого, как на ладони, , открывались синеющие дали лесов партизанской зоны..
Ольгу продолжала донимать одна мысль, не высказав, которую она не могла уйти.
— Я тебя очень хорошо, Леша, понимаю. — Сбивчиво, горячо неслись ее слова. — Только ты должен и сам понять — люди заблуждаются: и те, кто обижает, и те, кого обижают. Я это по своему батьке знаю. Упрямый, как дышло, старик, а по-своему тоже прав. И те, которые его на поселок гнали, тоже правые — знали, что без таких крепких хозяев, как мой батька, колхоз не колхоз. И вот скажи, Леша, кто правдее? Или твоего родителя взять: сам под горячую руку не одну семью разорил, а пришло время, и его самого другим концом оглобли стукнуло. Только не обижайся, Лешечка, но и ты мог бы против своего отца ничего не подписывать… Пусть бы тебя на куски разрезали, а ты — свое — нет, не подпишу! В одну корзину все наши грехи валятся, а отвечать нам же самим за них…
— Пустое ты говоришь, Ольга, пустое, — нотка взаимной откровенности стала глохнуть. — Тебе тут на чистом большаке хорошо рассуждать, а там… — Проворов даванул рукой воздух. — Там одни голые стены, а в них страх и в нем ты, как муха в навозе. Хочешь сказать «нет», а губа шлепает «да». Ну что там говорить, всего ведь я тебе тут не перескажу. Там надо побывать, там….
Ромка, которому, видно, до смерти надоело крутиться вокруг материнских ног, в большом желании поскорее вернуться домой припустился во весь дух вниз, в сторону Лжи.
— Ну покатил мой дристун, — Ольга оглянулась на Дубраву — не спускается ли кто с горы, — и подала Проворову руку.
— Не надо, Лешечка, бояться, ничего страшнее смерти не бывает…
— Ошибаешься, землячка, бывает кое-что и пострашнее. А знаешь, что это? Когда у трех шагах от своей хаты, понимаешь, заблудисся… Вот что страшнее твоей смерти. Ходишь, шарахаешься, кричишь караул, а кругом пустошь — и влево она, и вправо, и в глаза прет, и затылок щекочет… Ладно, — махнул он рукой, — вон твой малец домой спешит…