Дублет из коллекции Бонвивана - Ольбик Александр Степанович. Страница 2
И наконец, он дошел до того, самого последнего снимка, который он получил от фотографа, работающего на полставки в санатории «Самшит». Черноморское побережье пленяет, но последнее изображение любимых на фоне субтропического пейзажа — самый устрашающий круг ада. Под снимком надпись: «Гагры, 1988 год». Он положил альбом на подоконник и отправился на кухню пить сердечные капли. И чтобы нервы привести в равновесие, принял две таблетки релаксатора. Потом он прилег на диван и, ощущая подступающую легкость и теплоту к сердцу, воздушно поплыл.
Его очаровывал и звал куда-то сладостный сон. Как будто на сочинском автовокзале он провожает на экскурсию Злату с дочерью Никой — голубоглазой, стройной девчушкой. На ее голове пляжная, с большими мягкими полями и бахромой, шляпа, затеняющая, как у матери, лицо, когда они со Златой были в Крыму…
Они обе стоят в густой тени шелковицы, в руках у Златы пляжная сумка, на которой она сама вышила крестиком их московский дом на Старом Арбате.
Во сне он точно знает, что провожает своих любимых в последний путь, но никак не может найти слова, чтобы это им объяснить. И от этой невысказанности его томит страшная тоска и он взглядом пытается что-то им сказать, но в это время подъехал красно-синий экскурсионный автобус «Торпедо». Верх у машины был открытый и потому он долго смотрел на удаляющиеся головы своих милых сердец и махал, махал им рукой.
Во сне он знает, что из этой поездки на озеро Рица возвратилась только полуистлевшая в огне пляжная сумка, в которую какой-то человек какого-то государственного учреждения сложил все, что осталось от его Златы и Ники. Среди вещей — босоножка дочери. Она источает запахи гари. В газетном клочке он нашел золотую розочку с гранатом, которую он подарил Злате на ее тридцатилетие.
После гибели в автомобильной катастрофе любимых людей, Рощинский превратился в ходячий ледяной склеп. А чтобы не сойти с ума, он подолгу сидел один в комнатах и слушал любимые старинные романсы Златы: Вертинского, Козина, Изабеллы Юрьевой и более поздние — в исполнении Брегвадзе…Они, как сладкий сон, дурман очаровывали и пьянили его воображение, делая действительность более или менее сносной для дальнейшего существования.
Однажды, в особенно синий вечер (а такие вечера бывают в середине апреля), он прошел по знакомой, засаженной жасмином и липами улице и по деревянным мосткам спустился к морю. Слева, ближе к спасательной станции, он давно облюбовал оранжевую скамейку, повернутую в сторону горизонта. Компанию ему составили вороны с чайками и нырками. Вороны что-то отыскивали в морских водорослях, которые в изобилии выбросил на берег последний шторм, чайки, семеня своими субтильными лапками, ловили на ходу мошкару. А сколько в них было стройности и грации! И, наверное, не меньше сиротливости и непреходящего чувства голода…
Рощинский смотрел на море, на далекие маяки и ждал заката солнца. И, глядя на светило, к нему пришла странная догадка, каким-то мистическим образом связанная с ним самим и с ТЕМ, ради чего он последние годы жил и чему верой и правдой служил. Он думал, возможно, не новую, но для него, безусловно, впервые открывшуюся мысль: эта безумно раскаленная, непередаваемо животворная и так необходимая всему сущему звезда, рано или поздно погаснет. Случится это через миллион или миллиард лет — это неважно, важно другое: наступит ничто и это ничто, спроецированное из того непостижимого далека, назначает всему другую цену.Что-то обесценивает до нуля, а что-то подымает до гигантских расценок. Материальное, конечно же, девальвирует, а дух, душу наполняет особым смыслом, особой гармонией.
И он подумал, как будто это произойдет еще при его жизни, что тогда их пути со Златой никогда не сойдутся в другом мире и это было для него буквально непереносимым чувством. И чтобы не думать, Рощинский, обратил свой взор на играющих в футбол подростков, их нехитрые финты, окрики, смех — и все встало на место: море осталось обычным морем, чайки — птицами, а не жертвами вселенского катаклизма и солнце — слепящим глаза шаром, который через минут сорок скроется за горизонтом. А пока это представляет собой непередаваемо прекрасное зрелище, между прочим, навевающее сладкую печаль, ибо они со Златой и Никой не раз провожали на этом пляже заходы солнца…Возможно даже, сидели на этой самой скамейке…Да нет, слишком много с тех пор прошло времени, дождей, восходов и закатов…
И как-то незаметно его мысли перекочевали к собственной жизни, делам мирским, будням, от которых, как ни фантазируй, никуда не уйдешь. Прикинул, что надо, по возвращении домой, купить на ужин, и не забыть зайти в аптеку, ибо запас корвалола почти уже весь кончился. И не мог он не вернуться мыслями к тому, что захоронено под пустой собачьей будкой и вспомнив об этом, ругнул себя за лень, беспечность и дал себе слово — завтра же сходить в охранную фирму и установить в доме сигнализацию.
Вернувшись домой, Рощинский зашел в кладовку, бывшую коптильню, и запер за собой дверь. Он сел на старый диван, с выступающими пружинами, и так сидел, бездумно глядя на замутненное, узкое оконце на противоположной стене. Затем он, подняв с земли позеленевший от времени примус, отложил его в сторону и, взяв в руки саперную лопатку, принялся копать. То, что он хотел найти, было зарыто на глубине сорока-пятидесяти сантиметров. Это был небольшой целлофановый пакет, из которого он вынул еще один перетянутый бечевкой сверток и стал его разворачивать. На диван легли пачки долларов и Рощинский, послюнявив, пальцы принялся пересчитывать деньги. Их было много, и потому закончил он работу не скоро, его короткие толстые пальцы не очень проворно справлялись с ревизией.
Пересчитав и уложив пачки на место, он аккуратно их опустил в ямку и присыпал желтоватым песком. Притоптал ногой грунт и сверху кинул кусок толи, а на нее — примус…Он подумал, чтобы такую же ревизию провести основному его кладу, сокрытому во дворе, но отложил затею — устал, слишком волнительный был день…
Ему вспомнился один разговор с Авдеевой. Это, кажется, было на третью субботу, когда он с ней рассчитывался за уборку. Возможно, к этому вопросу ее подвигли 50 долларов, которые он ей заплатил: «Вы, Владимир Ефимович, наверное очень богатый человек, если можете так много платить…» А что он ей тогда ответил? Что-то вроде отговорки: «Богатый Рокфеллер, а я так себе…Но милостыню просить не буду…» Не мог же он ей пересказывать одиссею с советскими облигациями, которые он скупал по дешевке и складывал в пухлые чемоданы. Они находились у него под кроватью, были сборниками пыли и Злата часто его за это ругала. Да и не верила, что когда-нибудь этот «бумажный хлам» себя окупит сторицей. Идея в общем-то простая, как выеденное яйцо. Рощинский был неглупым человеком и прекрасно понимал, что советская власть взятое в долг у населения, обязательно вернет не в этом, так в следующем году.
Играя на человеческом стремлении иметь синицу в руках сегодня, Рощинский развернул широкую кампанию по скупке облигаций займа 1948-1957 годов. Часто бывая в командировках, он обзавелся посредниками, которые поставляли ему искомые бумаги, да и на стройках, на которых работал, он легко находил кандидатов поменять ценную бумагу в сто или двести рублей на бутылку пива или стограммовку, которые по утрам для некоторых дороже родной мамы. И пришла пора или, как он про себя говорил, — настал момент истины, когда государственные сберкассы стали скупать облигации по номиналу. Вот тут и открылись пыльные чемоданы Рощинского, а из них выпорхнули тысячи, сотни тысяч рублей, которые он тут же переводил в золото и драгоценные камни. Но не только из этого складывались его капиталы: на появившиеся деньги он организовал не один цех по производству бижутерии, художественных свечей, женской одежды с люриксом и джинсовых брюк.
Расскажи он об этом Авдеевой, кто знает, как бы она отреагировала — может, эта праведница перестала бы к нему приходить, что для него было бы настоящей утратой.
…Он часто подходил к фотопортрету Златы, который в серебряной рамке висел в прихожей, и целовал его, гладил по стеклу рукой. В ящике трюмо остались ее вещи: маникюрный прибор, коробка с пуговицами, катушками ниток и маленькая подушечка с иголками. В углу, за шкафом, стояла старая швейная машинка, на которой она иногда шила, тоже осталась нетронутой, какие-то квитанции, записка, написанная ее рукой перед самым отъездом в Сочи: «Володя, пообедай без меня, я сегодня задержусь на лекции о международном положении». И много ее кофточек и платьев так и остались висеть в шифоньере, куда он почти не заглядывал. Боялся, что умрет от волнений.