Змеиный камень - Олдмен Андре. Страница 6

За глаза щуплого Раббаса называли Козлиным судьей. Прозвище это прилипло к нему с молодости, когда он только получил судейскую шапку из рук шадизарского наместника. Причиной тому были два кума, Кариб и Ассарх, поймавших ничейную животину где-то в поле. Козел был старый, весь в репьях и с обломанным рогом, но каждый из кумовьев счел долгом в тайне от другого прийти к судье и дать ему двадцать монет, чтобы животное присудили ему. Когда они явились на суд со своей бородатой находкой, Раббас задал тольк один вопрос: сколько стоит их животина? «Сорок монет!» – не сговариваясь воскликнули Кариб и Ассарх. «Тогда я не понимаю, о чем вам судиться, – сказал Раббас, – каждый из вас дал мне по двадцать золотых. Считайте, что вы уступили козла мне». Спорщики растерянно посмотрели друг на друга. Они ничего не поняли, но каждый в тайне был рад, что животное не досталось другому. Это блестящее решение, достойное древних мудрецов, получило широкую огласку. Народ спрашивал кумовьев, куда девалась их находка, и, слыша н изменный ответ: «Козла съел судья», очень потешался.

С тех пор прошло немало зим. Прослышав о безвременной кончине Раббаса, Кариб и Ассарх поспешили в белокаменный дом, чтобы отдать последний долг столь мудрому и уважаемому человеку.

Внутри квадратного зала, посреди которого, засыпанный цветами и ветками жимолости, лежал на возвышении почтенный Раббас, толпилось множество народу. Были здесь осанистые торговцы со скорбными, блестевшими потом лицами, домовладельцы в полосатых халатах и мягких туфлях, несколько менял, прятавших скрюченные пальцы в широкие рукава, два сотника с подвязанными для выправки животами, четыре чиновника в черном, присланные шадизарским наместником, и народ более мелкий, включая и таких, кого одолевали блох, и кто пришел не столько выразить соболезнования, сколько поживиться на дармовщинку горстями риса с изюмом из стоявших вдоль стен широких оловянных чаш.

Все эти люди гуськом двигались по залу, стеная и всхлипывая, украдкой бросая взгляды на длинный раббасов нос, торчавший из цветов, словно горный пик из подножного леса. Потоки слез не иссякали: многие еще во дворе добросовестно натерли глаз луком.

Кариб и Ассарх шли среди прочих, негромко переговариваясь. Ассарх только что вернулся из Аренджуна, где был по торговым делам, и не знал еще, какие причины побудили судью отправиться на Серые Равнины раньше срока. Кариб шепотом передавал сплетни.

Седьмицу назад, рассказывал он, неподалеку от предместья охотился со своими соколами некий молодой вельможа, и одна ловчая птица села на спину верблюда, принадлежавшего какому-то земледельцу. Вельможа, видимо ради смеха, объявил верблюда своей охотничьей добычей. Земледелец шуток не понимал и пригрозил пожаловаться судье. Тогда юноша вспомнил о сословной гордости и действительно забрал животное. Земледелец пожаловался Раббасу. Раббас вынес решение в пользу высокородного господина, каковой господин н в каких решениях вовсе не нуждался и на суд, естественно, не явился. Бывший владелец верблюда впал в гнев и публично пригрозил судье расправой. Ему дали плетей и отправили в родное селение. А пару дней назад кто-то прислал судье горшок бекмеза. Отведал ли Раббас угощение, доподлинно было неизвестно, только налился он черной желчью и быстро умер. Земледелец уже схвачен и отправлен в подвалы светлейшего Эдарта, а все жители предместья скорбят и льют слезы.

Однако горький плач – удел женщин, мужское же население предместья отдавала дань покойному судье и иным образом. В конце зала стоял широкий стол, крытый бархатной скатертью с золотыми позументами, и на нем громоздились штуки шелка и парчи, тонкого сукна и вендийского патола, резные шкатулки из сандалового дерева для украшений и бетеля, серебряные чаши и кувшины с чеканными узорами и кожаные мешочки, полные монет. Люди победней клали на скатерть медные деньги, справедливо полагая их не слишком высоко платой за предстоящее угощение на завтрашних поминках.

Приближаясь к столу, Кариб и Ассарх ревниво поглядывали друг на друга. Оказавшись возле груды даров, каждый полез за пазуху и извлек свои подношения. Это были две совершенно одинаковые фарфоровые чашки, купленные кумовьями в Шадизаре у лавочника Ши Шелама.

По обе стороны от стола на обитых золотым шелком пуфиках сидели два сына покойного. Старший, Бехмет, длинный и тощий, с отцовским носом на угрюмом лице, скорбно кивал головой, отвечая на соболезнования. Младший из братьев, которого звали Аюм, был румян и славился своей жадностью. Он то и дело поглядывал на подношения и теребил толстыми пальчиками несколько волосков на своем лоснящемся подбородке.

Когда кумовья, возложив дары и отвесив братьям поклоны, уже направлялись через зал к выходу, жрец, бубнивший что-то в изголовье покойного, громко возгласил о конце прощания. Это значило, что Козлиному судье предстояло теперь отправиться в последний путь на шамашан, где тело его с последними лучами солнца предадут огню.

Народ загомонил и хлынул на двор, где уже стоял огромный, украшенные черными цветами, задрапированный траурной кисеей паланкин. Многие побросали дары рядом с рисовыми чашами, опасаясь не оставить последнюю взятку покойному. Бехмет возложил на веки судьи круглые медальоны, залитые медом и воском – дабы мертвый не слишком пугался существ, ожидавших его душу на Серых Равнинах – потом воздел руки и принялся выкрикивать необходимые жалобы. Аюм полез было пересчитывать подношения, но, получив от старшего рата затрещину, присоединился к его стенаниям.

Четверо чиновников в черных кафтанах, отдавая последний долг городских властей, подняли носилки с телом и вынесли через парадные двери.

Во дворе, тем временем, помимо плакальщиц и тех, кто вышел из дома, скопилось множество иного народа, охочего до всяческих зрелищ. Появление носилок было встречено горестными воплями и обнажением голов.

– Как они убиваются, брат, – молвил Аюм на ступеньках крыльца.

– Нашего отца уважали, – отвечал Бехмет.

– Уважали и любили, – хихикнул Аюм, – попробуй, не залюби…

– Молчи, дурак, – злобно шепнул старший, – лучше послушай этот плачь и стоны: они идут от самого сердца. Вон тот человек просто катается по земле и рвет на себе волосы…

Действительно, возле фонтана кто-то столь самозабвенно придавался горю, что привел в изумление не только братьев, но и всех собравшихся. Катавшийся в пыли человек был хорошо одет, но совсем не жалел ни платья, ни своих редких волос, которые, в отличие от париков записных плакальщиц, были явно собственными. Рядом с ним на корточках сидел мужчина помоложе, стараясь ласковыми речами унять безумца.

– Я что-то не видел их в доме с подарками, – сказал алчный Аюм.

Брат не успел ответить: молодой мужчина, словно заслышав эти слова, поднялся и, прижимая к груди небольшой сверток, направился к крыльцу. Его бородка была выкрашена в приятный желтый цвет и хорошо завита, а верхняя губа чисто выскоблена.

Приблизившись, он вежливо поклонился и сказал мягким голосом:

– Примите мои искренние соболезнования, ты, достопочтенный Бехмет, и ты, не менее достопочтенный Аюм. Мы ехали издалека и опоздали возложить свои дары вместе со всеми. В знак нашего искреннего уважения, примите это скромное подношение.

Он развернул белую материю и подал Бехмету небольшую калебасу – сосуд из выдолбленной тыквы с деревянной крышечкой.

Те, кто стояли поближе, удивленно вздохнули: столь ничтожный дар не осмелился бы поднести наследникам судьи и последний нищий.

– Э-та что же ты тут, э-та что же такое… – начал было Аюм. В его жидких глазках мелькнуло некое подобие гнева.

Бехмет поднял крышечку и сунул в калебасу свой длинный нос. Серое лицо старшего из братьев вдруг порозовело, нос жадно зашевелился, губы зачмокали. Когда он вновь взглянул на дарителя, в зрачках его метались непонятные искры.

Отдав тыкву слуге, Бехмет милостиво кивнул головой и, обращаясь к мужчине с желтой бородкой, важно изрек:

– Каждый подарок, поднесенный от чистого сердца, – отрада в нашем горе. Как звать тебя, уважаемый, и кто тот человек на земле возле фонтана?