Аптекарь - Орлов Владимир Викторович. Страница 79

–?Ну и замечательно! – произнес Михаил Никифорович, пошел к раскладушке, схватил ее будто за шиворот, скрылся в ванной и задвинул защелку с силой, достойной амбарных засовов.

Еще когда был в коридоре, услышал: «Ведь я про какой случай говорю… Вы же опять не поняли…» – но дальше разговор вести не пожелал. Нерушимое убеждение в том, что она развлекается, и не только ради собственного удовольствия, но и ради посрамления его как личности, казалось, захватило его. Михаил Никифорович был из тех людей, что чаще готовы и самые горькие, окаянные упреки по поводу их натуры и действий не отвергнуть, а посчитать верными и заслуженными, признать, что именно в них самих и есть источники чужих и своих бед. Но сейчас он заупрямился. Уверил себя в том, что и в те мгновения, когда Любовь Николаевна говорила якобы серьезно (что он ее не спас, а мог спасти, что предал ее и себя, а мог сделать нечто), и тогда она лицедействовала и развлекалась. Или развлекала кого-то. Она по чьему-то расчету или ехидству была навязана Останкину и ему, аптекарю, но она ему – не по силам. И он негодяй, что не отторгнул ее сразу, а существовал с ней рядом в теплой житейской сытости как с некоей беззлобной шуткой природы. И несомненно он был безразличен ей или интересен лишь как объект опыта. Возможно, в этом опыте, или, как было названо, в кашинском эксперименте, ему и отводилась особая роль, но он ее не исполнил и тем расстроил экспериментаторов. В мыслях об опыте Любовь Николаевна виделась Михаилу Никифоровичу наглой и бесстыжей, поступавшей против правил. Каких правил? Если и были у нее правила, то для Останкина непригодные. Так говорил себе Михаил Никифорович, лежа в ванной на раскладушке.

Ему казалось, что он слышит смех Любови Николаевны. Потом будто раздавались звуки царапающие, большой кошки или рыси. Потом словно бы отмычкой или крючком хотели добраться до защелки и откинуть ее. «Спать, и все. А завтра ее не будет…» Но не слетал на Михаила Никифоровича сон. О своей жизни думал Михаил Никифорович и о Любови Николаевне. А может, надо было открыть дверь? И все бы пошло иначе… Ни за что. Никогда… Дальние шумы мерещились Михаилу Никифоровичу, подземные гулы и взрывы, обвалы в снежных горах. Тревожно и больно стало на душе Михаила Никифоровича, будто перед землетрясением. Или перед падением бомбы. Или перед гибелью близкого, внезапно осознанной… «Нет от смерти в саду трав», – явилось ему. Нет в саду трав… Что жизнь твоя, и ее, и его, и всех и зачем?.. Он хотел встать и зажечь свет, но не смог. Да и принес бы электрический свет облегчение и в чем бы укрепил? Вот и оставалось ждать до петухов… «Но отчего же до петухов?» – противился петухам Михаил Никифорович. Студено стало в ванной, стужа была не от льдов, не колымской, а сырой, будто от полесских болот, упомянутых Любовью Николаевной. Михаила Никифоровича знобило. Глаза его были закрыты, но виделось ему нечто быстрое, взлетающее и зеленое. Оно то приближалось к нему, то будто отпрыгивало или отбрасывалось от него, и лики чьи-то проступали в зеленом, незнакомые и скорбные. И уже не тревога была в Михаиле Никифоровиче, а боязнь, чуть ли не страх чего-то. И выло, выло в небесах ненасытное, злое. А тут из быстрого, взлетающего, зеленого бросилось нечто – птица ли, ветка ли ожившая, корявая, колючая, зверь ли какой оголодавший, – бросилось к Михаилу Никифоровичу, будто желая вцепиться ему в горло. Михаил Никифорович отшвырнул одеяло, рывком поднялся на локтях.

Тишина была в доме.

Вода ни из единого крана не капала, трубы и батареи отопления не громыхали, не скандалили и не стонали.

Кто-то заплакал. Заплакал тихо, но совсем рядом, в комнате или в коридоре. Плакал ребенок. Плакал, ничего не выпрашивая и никого не подзывая. Нет, теперь, жалуясь самой себе, плакала женщина. Михаил Никифорович захотел встать и пойти на плач, но его качнуло, опустило на раскладушку и прижало к ней. Глаза Михаила Никифоровича закрылись, и он заснул…

39

Проснулся он поздно, в девять, и то оттого, что в дверь ванной энергично постучали. Любовь Николаевна ожидала водных процедур. Была она деловой и чужой в квартире Михаила Никифоровича, вчерашний вечер мог оказаться и его сновидением.

–?Доброе утро. Извините, – хмуро пробормотал Михаил Никифорович, собирая раскладушку.

Пока у Любови Николаевны были занятия в ванной, Михаил Никифорович сходил за газетами, поглядел на мир из окна кухни. Башня была на месте, троллейбусные провода висели необорванные, липы и тополя стояли прочно, буйств стихий ночью в Останкине не происходило. Михаил Никифорович был даже разочарован.

Он мог помочь Любови Николаевне перенести чемоданы и сумки на Кашенкин луг. Но руки нашлись. В двенадцать явились две товарки Любови Николаевны – девушки из комплексной бригады отделочниц, знакомые Михаилу Никифоровичу по осенним гостеваниям в его квартире. Имен их, впрочем, он не помнил. Девушка, та, что помоложе, смотрела на него с укором, чуть ли не враждебно, полагая, видимо, что именно он виноват в раздоре с супругой, столь милой и порядочной. Девушка постарше Михаилу Никифоровичу даже улыбалась, он чувствовал, что она готова начать разговор, какой бы мог уладить или хотя бы смягчить семейную драму. У порога, когда чемоданы и сумки были в руках у трех дам, она все же высказала сожаление о разбитой семье.

–?Что тут сожалеть, – жестко сказала Любовь Николаевна. – Оно, может, и к лучшему… Найдутся люди и более достойные. А Михаилу Никифоровичу суждено пожалеть о том, что он выпустил из рук. И куда оно уйдет. – Жесткий взгляд Любови Николаевны был направлен теперь на Михаила Никифоровича. – И, видимо, скоро пожалеть. Как бы и не вышло бед.

Отделочница помоложе будто ждала этих слов и закивала одобрительно. Михаил Никифорович лишь руками развел.

–?Проваливайте, проваливайте, – сказал он, закрыв за дамами дверь.

Ну и что он выпустил из рук, ну и куда оно пойдет? Пойдет и пойдет… Михаил Никифорович заглянул в комнату. Осматривать со вниманием комнату он не стал. Если что забыла – пришлет товарок-отделочниц. Занавески и ламбрекены висели. И возвращенные Любовью Николаевной три горшка с худыми растениями стояли на подоконниках. Выкидывать их сразу показалось Михаилу Никифоровичу мелкой местью. Михаил Никифорович уселся на диван, зажмурился в удовольствии. Неужели он совсем свободен от Любови Николаевны? Свободен! И жив!

Но следовало собираться на работу. Михаил Никифорович забрал из шкафчика в ванной деловые бумаги и возвратил их в комнату. При этом полистал паспорт. Штамп с именем жены действительно не исчез, не выгорел и не стерся. «А-а! Исчезнет!» – легкомысленно предположил Михаил Никифорович.

После работы освобожденный Михаил Никифорович заглянул в ресторан «Звездный» и допустил нарушение диеты. Бывшая аптека Михаила Никифоровича, а ныне пункт проката, находилась метрах в семидесяти, огням там в двенадцатом часу полагалось бы не гореть, а они горели, и в недрах ощущалось служебное движение людей. И будто бы новая вывеска светилась. Впрочем, Михаил Никифорович не придал мелким странностям значения.

Он ожидал продолжения радостей в очищенной от наваждения квартире. Но никакие радости дома не возникли. Да пусть бы жила рядом с ним Любовь Николаевна, пусть бы стесняла, пусть бы ходила хоть и в сером английском костюме!.. «Суждено пожалеть…» И другие слова вспомнил Михаил Никифорович. Но и впрямь, от чего он мог уберечь Любовь Николаевну, от чего и как спасти, что он должен был делать, как он предал ее и себя? «Подсказки здесь невозможны…»

Иным вышел уход Мадам Тамары Семеновны. Тамару Семеновну надо было не спасать, а обеспечить. Ввести в Высший Свет. Спасти себя она могла сама. Что и сделала, расставшись с Михаилом Никифоровичем. А сейчас она, возможно, и обеспечена и вблизи светского общества, а то и в нем. Тогда его сожаления, растерянность, чувство вины оказались временными, а ощущение свободы – стойким. Тамару Семеновну Михаил Никифорович, пожалуй, не любил. Увлечение или влюбленность были в Крыму и позже в Москве, но они потихоньку выветрились… Нынешнее свое удрученное состояние Михаил Никифорович объяснил в конце концов тем, что он по своей натуре склонен привыкать или привязываться к чему-либо или к кому-либо и потом ему без этого привычного худо. Но пройдет время, и он отвыкнет от наваждения…