Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 101
Анкудина напророчила. Анкудина накаркала! Что напророчила? И накаркала? И когда? А в тот день, когда я узнал о “кружке” и поиздевался над ее страной Беловодией. “Твоя душа в аду! – пригвоздила меня Анкудина боярыней Морозовой. – И ты живешь в аду! Ты не способен любить!” – и последовало разъяснение. Авторитетом был назван Зосима, старец из “Карамазовых”. Его спросили: “Что есть ад?” Он ответил: “Страдание о том, что нельзя уже более любить”. – “Это не ко мне!” – мог заявить Анкудиной я. – Я-то любил… А нынче вот перестал. Но осознание этого вызывало во мне не страдания, а тихую тоску…
Однако получалось, что и тоску, и мое безразличие ко всему следовало признать объявшей меня нелюбовью ко всему. А с нелюбовью ко всему, по моим понятиям, мог жить только дрянной человек. Дрянной и никчемный. А вне притяжения Юлии Ивановны Цыганковой – опять же и невесомый. Стало быть, справедливо судил обо мне Сергей Александрович Кочеров, мудрейший и терпеливейший из ловцов человеков. А Анкудину, заранее поселившую меня в аду, должно было приписать к сонму пророков. Или хотя бы пророчиц. Полагалось бы мне, осознавшему свое преждевременное размещение в аду, попробовать из ада выкарабкаться. Но что-то мне не хотелось этого делать.
Видимо, еще и потому, что встряски мои на ухабах бытия вряд ли закончились. Может, всерьез они еще и не начинались. Ожиданиям их продолжения (или начала) я и был обязан своим малахольным состоянием (“впал в меланхолию”, не повесить ли ради пафосной красивости на стене коморки лист с гравюрой Дюрера? Валя Городничий бы повесил). Но вдруг встряски все же закончатся? Хорошо или плохо, но закончатся? Соображение об этом – вопреки всему – иногда мерцало для меня некоей надеждой…
Сейчас я, взрослый Василий Куделин, описываю рефлексии Куделина юного. Вернее сказать, расписываю их. Те рефлексии, то есть то, что поддавалось слововыражению, были куда короче выведенных моим пером. Некоторые из них я реставрирую теперь и для самого себя. Другие же – сочиняю как бы заново, обряжая в слова мысли и чувства прошлого Куделина, вовсе и не требовавшие своевременного лексического воплощения. Да и существовали они тогда не в состоянии законченности и отвердения, а в состоянии текучем и скачущем.
А движение в мире происходило, не принимая во внимание безразличия к нему Василия Куделина. Старики мои заканчивали осенние работы, готовили к зиме грядки клубники, вырезали старые ветки смородины и малины, снимали последние яблоки антоновки и штрейфлинга, сушили и засаливали грибы. На террасе садового домика пахло набравшими сок поздними яблоками, в кухне же стоял коричневый дух сушеных шляпок, обещая в снежные дни особенную матушкину лапшу и ее же фамильные пироги с луком и грибами. Заморозки пока не случались, отец показывал мне, как шустрые паучки протягивали там и тут высветляемые солнцем нити, говорил, что это к теплу и что они с матерью смогут позволить себе пожить на земле и в саду до ноябрьских праздников. Возможно, они строили догадки о моих лирических увлечениях и старались не стеснять меня своим присутствием в квартире.
Однажды в редакции, в столовой, я услышал о том, что шестой этаж, прежде всего, конечно, школьный отдел, посещала Цыганкова. Все такая же, с вывертами, с вызовами, при этом – будто бы какого-то героического поведения, одетая рискованно-эксцентрично. “Капризно одетая, с провинциальной претензией, важный папа тряпки привез с андийских пастбищ!” – вставила неодобрительно, впрочем тоже имевшая важных папу и мужа, Лана Чупихина, цветущая после геленджикских пляжей. Тут же она заулыбалась мне со значением и как принятому под ее опеку. Мол, Василек, не тушуйся, в обиду не дадим, а по этой капризе с морковной головой горевать не стоит, отыщем и более достойную подругу. А может, и она, Лана Чупихина, сама закроет амбразуру. Пусть и на время. Похоже, что о нашем сближении с Цыганковой и уж, наверное, о снятой квартире, а теперь и о нашем разрыве в редакции знали все. Может, и судачили обо всем, но до меня никакие обсуждения не доносились. Я же из общений на шестом вывел, что происшествие с Анкудиной, учительницами, эпизодически публиковавшимися в газете, их учениками, Цыганковой с Миханчишиным и прочими принято теперь считать как бы кратковременным недоразумением, о коем следует забыть, пускать же всяческие ахи и охи по его поводу – дурной тон. И все-таки капельками сочилось в редакцию таинственное мнение, будто случился некий курьез. И курьез этот будет еще иметь продолжение.
Дня через четыре до меня докатилось, что Цыганкова отбыла из Москвы на месяц или на два в санаторий, из кремлевских, где основные врачи – невропатологи. Оно и к лучшему, после недоразумений-то с курьезами, к тому же, поговаривали, повлияли на здоровье Цыганковой некие ее расстройства последней поры, санаторий же славился в высших сферах умением восстанавливать в уставших или издерганных трудами тихомирие. Будто бы Цыганкова противилась отдыху в санатории, чуть ли не бунтовала, но родители ее уговорили.
Известие об этом никаких чувств во мне не возбудило.
Но вот о чем я задумался: а я – внутри недоразумения с курьезом или вне его? Выходило, что внутри. Напомнят ли мне об этом и коим образом или же вышвырнут – в лучшем случае! – вовне, под зад коленом, предполагать мне было бесполезно. Порой мне казалось, что не я звонил генералу Горбунцову, а генерал набрал мой номер по необходимости посоветоваться (или поиздеваться над идиотом). И мне теперь мерещилось, что генерал вот-вот снова позвонит мне. Только как обратится? “Мне Василия Куделина”? Или – “Будьте добры товарища Михаила Андреевича Суслова…”? А не буду ли я ждать звонка генерала и впредь? Не пожелаю ли я держать себя внутри недоразумения с курьезом всю жизнь?.. Похоже, и моим родителям следовало отправить меня в санаторий. Но они к санаториям не были прикреплены.
Порой я встречал в коридорах буфетчицу Тамару. Тамара то улыбалась мне (правда, как бы украдкой и мельком). То (особенно если вблизи передвигались и другие люди) взглядывала на меня мрачно, как на злодея, которого еще предстоит (возможно, и с ее участием) разоблачить. Я нисколько не жалел об отданном ей должке. Напротив, я был благодарен ей за то, что она вывела меня из тупикового, казалось бы, нервного состояния и сумела сделать это самым благоприятным для меня способом. Но теперь она, можно предположить, выжидала определенности со мной. Более двух слов мне на ходу не бросала. Стало быть, и мне полагалось еще выжидать.