Бубновый валет - Орлов Владимир Викторович. Страница 152

Здесь, конечно, следуют упрощения. Лари, кованые сундуки, неведомые собеседники Крижанича (а может, и собутыльники). Озарения по поводу них. Да еще и фантом Крижанича, будто бы имеющий во мне потребность. Профессионалы-исследователи посмеются. Поиски мои шли куда занудливее. Да и не один Крижанич занимал меня в ту пору, а и не менее примечательные личности и события. При этом строчки в моем повествовании теперь сминаются, жмутся, а то и склеиваются, иногда же заскакивают друг за друга, а за ними – месяцы и годы моей тобольской жизни. Месяцы маяты, надежд, испытаний терпения и того самого присутствия духа, и, конечно, перебирания бумаги (листов и столпишек), чаще всего изготовленной в Германии, и лишь после Никона – в России, из тряпья, и исписанной чернилами из наростов на дубовых листьях. Месяцами я ожидал ответов на свои письма. А отсылал я их в Загреб – профессорам Махаличу и Голубичу, в Москву – Косте Алферову, Вале Городничему и их знакомому Коле Рогожину, знатоку архивов и людей семнадцатого века, и в Питер, в Пушкинский дом, – А. Л. Гольдбергу и Л. М. Мордуховичу, последним публикаторам текстов Ю. Крижанича.

Лишь однажды посетило меня (красиво-то! Но именно так! Именно посетило) воспоминание о моих московских мытарствах. А вспомнил я, как после эпизода (назову теперь) вызволения Юлии Ивановны Цыганковой пришли ко мне страхи: долгие годы, а то и всю жизнь, мне, видимо, придется существовать лишь внутри известного Казуса или Недоразумения со всеми неизбежными дурными последствиями разговора Лже-Суслова с Горбунцовым. То есть то событие представлялось мне наиважнейшим в моей судьбе. В Тобольске я почувствовал себя – вне Казуса. Вне его оков, нелепостей и страхов. Сейчас же Казус не только отдалился, отлетел от меня, но сам по себе съежился, скрючился, был не более паука, мучившего за стеклом муху. А персонажи его стали для меня личностями куда менее реальными, нежели тобольский “книжник и начетчик” Черепанов с его “Сибирской летописью”, или Семен Ремезов, удививший Европу своими картами, или митрополит Павел, в петровские времена возводивший в Тобольске Кремль, или тот же заезжий фантазер и обличитель Крижанич.

Вопросы в письмах, разосланных мною, были одни. Что известно о круге знакомых Ю. Крижанича? И в частности: кто разделял интерес Крижанича к музыке и даже мог музицировать с ним в компании?

А я был убежден в том, что Крижанич в Тобольске музицировал. Объявившись из ссылки в Москве, он в челобитной предложил царю Федору Алексеевичу принять его услуги в исполнении Полатной и Воинской предивной музыки, в том числе и им “изобретенной”, или “иным учителем путь к ней показать…” Понятно, что шестнадцать лет перерыва в занятиях оказались бы губительными и для исполнителя, пусть самого искусного, и для композитора, кем Крижанич, надо полагать (музыки “изобретенной”), был. Однако он направил царю челобитную с предложением услуг… Второе свидетельство о его “развлечениях” в Тобольске – замечательный “Трактат о музыке”, на берегу Иртыша и сотворенный. Целиком “Трактат” (написан он латынью, а почти все тобольские сочинения его “выговорены” общеславянским языком Крижанича) я прочитал в восемьдесят пятом году. В Тобольске же довольствовался лишь фотокопиями фрагментов трактата, присланных мне доброхотами, за что им поклонное спасибо.

Крижанич был теоретиком (труды публиковал и до приезда в Россию), практиком, владевшим искусством контрапункта, и, как выразился его комментатор, обладал богатейшим “опытом слуховых впечатлений от живой музыки”. Он знал органные концерты Фрескобальди, гайдуцкие песни южных славян, белорусский кант и украинскую лиру, ритмические построения дервишей, военную музыку Германии, Порты, Польши. В трактате он проявил себя автором категоричным и назидательным. Порой и ворчуном (замена в песнопениях белорусами латинских слов славянскими вызывала у него мысли о скрипе заржавленных дверных петель и мечах, обмазанных глиной). Похоже, своевольным упрямцем он был не мягче Аввакума. Выказывал он себя и рационалистом, исходившим исключительно из соображений пользы. Музыка по Крижаничу – “это искуссно произведенные звуки, способные доставить наслаждение”. Не печаль, не скорбь, не слезы, не какие-либо таинственные чувства, названные магом Пифагором, а именно наслаждение (впрочем, Крижанич вспомнил Овидия: “Есть наслаждение в слезах”). И еще: музыка должна служить совершенству, а не возбуждать соблазны. Отчитав Пифагора и Платона, Крижанич все же признавал частичную справедливость Платона: “Платон был прав, относя музыку к числу тех дел, которые требуют особой заботы при управлении народом, и считая, что правители должны тщательно рассматривать, какая музыка должна быть разрешена, а какая – запрещена. Он говорил: нельзя изменять формы музыки, не внося расстройства в нравы (и следовательно, в образ правления). Например, если разрешить сумбурную и слишком вольную музыку…”

Несомненно – подарок А. А. Жданову и незабвенному Михаилу Андреевичу Суслову.

Но не мое дело было разбираться, в чем Ю. Крижанич прав, а в чем не прав, в частностях ли (немцам отказывал в способностях спеть мотеты) или в сути. В трактате, чрезвычайно серьезном, Крижанич постарался дать картины развития музыки и выбрать те роды ее, какие необходимы для благоустройства Государства российского. Мне же в строчках ученого труда хотелось ощутить живого человека, узнать, на каких инструментах он играл в Тобольске и кто мог оказаться его соисполнителем и слушателем. Блажь, но она меня не отпускала.

В предпетровскую пору любители услаждали слух (почти по Крижаничу) не одним лишь церковным пением и уж конечно не одними лишь скоморошьими дудками или владимирскими рожками. В Москву приглашались европейские артисты и музыканты. В богатых палатах имелись инструменты прежде диковинные – небольшие органы (фисавлы или позитивы, в списках Крижанича), клавицимбалы (видимо, чембало или клавесины), скрипки, трубы, трубы раздвижные (тромбоны), деревянные духовые и пр. И в слободе Кукуй по вечерам скучно не было. К органу, возможно именно домашнему, Крижанич относился без одобрения (“дикий и недопустимый шум”). Клавицимбалы принимал, как скрипку и лиру, и, наверное, сочинителем музыки играть на них умел. Однако чаще всего в его трактате упоминается флейта. А под конец текста следовало и признание: “Что касается меня, то ничто не кажется мне столь приятным, как игра на флейте, если она искусна и если музыка искусно исполняется, особенно в ночное время, когда на большом расстоянии все молчит. Душа уподобляет это небесной музыке, хору блаженных душ. В уши проникает удивительный и божественный звук. И, как я уже сказал вам, мне это намного приятнее, чем изысканнейшие мелодии, исполняемые огромным составом. Не скрою от вас, что не могу объявить этот вид инструментов вышедшим из моды…”