После дождика в четверг - Орлов Владимир Викторович. Страница 52
– Конечно, после всего, что случилось, после вчерашнего, – проговорила Надя, – ты мне не будешь верить…
– А ты сама себе веришь? – обернулся к ней Терехов.
– Не знаю, – прошептала Надя, – ничего не знаю…
Она замолчала и снова как будто бы отключилась от всего, что было перед ней, силы истратив на признание, в которое теперь Терехов начинал не верить. Нет, он понимал, что Надя говорила искренне, и ей на самом дело было плохо, и сейчас, сию минуту, ей казалось, что она любит именно его, Терехова, и никого больше, но эта несчастная сия минута должна была пройти, не могла не пройти, и все встало бы на свои места, мало ли в Надиной жизни было подобных сумасшедших минут. Все и должно было встать на свои места, и вчерашний день со свадьбой при свечах никто отменить не мог, из памяти выкорчевать его никто не мог, и Терехов помрачнел, и обида завозилась в нем, подсказывая Терехову мысли злые, он стоял и уверял себя, что простить Наде вчерашний день никогда не сможет, он считал теперь, что Надя предает Олега и его собирается вовлечь соучастником в это предательство младшего брата.
– Я все время уверяла себя, что люблю его, а не тебя, – сказала Надя, – я все время успокаивала себя этим. И мне стало казаться, что я люблю его, а не тебя… Я поверила в это… А теперь все полетело.
– Да? – сказал Терехов.
– Ты мне можешь не верить, Павел, это твое право…
– Спасибо за это право…
– Или ты ничего не помнишь, Павел…
– Может, у вас начались семейные сцены? – сказал Терехов и понял тут же, что сказал пошлость, но не смутился, потому что ему хотелось говорить Наде слова грубые и сердитые.
Но она, к его досаде, не заметила этих слов, а все думала о своем, что-то вспоминала или силилась понять и решить что-то важное для себя и для него, Терехова.
– Ты не забыл, Павел, как ты шел по дуге моста, ночью, и мы ждали тебя на той стороне канала, и я ждала тебя? – спросила Надя.
– Было такое, – сказал Терехов, – ну и что?
– Ничего, – сказала, сникнув вдруг, Надя, – ничего.
«Мало ли всякой ерунды случалось в моей жизни», – подумал Терехов.
– Я тогда стояла мокрая, дрожала, платьишко носила тоненькое. Но какое небо было чудесное, ты помнишь? Какое-то густое и тягучее. Мне казалось, что в нем можно плавать. Нырнуть в него и плавать. И мне еще казалось, что тебе это легко сделать, шагнуть с той волшебной дуги в небо. Я тебе завидовала…
– Не помню я никакого неба, – сказал Терехов. – Я смотрел под ноги. Хорошо еще, что на металле дуги были заклепки, они не давали скользить подошвам.
– А дня через два я сама прошлась по той дуге над каналом, тоже ночью, не удержалась. Только меня никто не ждал на другом берегу. Да мне и не нужен был никто. Никто. Знаешь, все те дни какая-то тоска сидела во мне. И не знаю, по чему. Мне казалось, по тому тягучему небу. И еще мне казалось, что если пройдусь по твоей дороге, но ночной дуге над черной водой, я на самом деле смогу шагнуть в небо и искупаться в нем. Или смогу провести указательным пальцем свою полоску по небу, чтобы кто-нибудь подумал, что это упала звезда, и загадал желание, самое-самое, и оно бы сбылось. И когда шла по дуге, я смотрела только на небо и не видела твоих заклепок, я же все-таки ловкая, и ноги у меня сильные, не свалилась. Но небо так и не стало ближе, и даже оттого, что оно не стало ближе, оно стало дальше. Понимаешь? Почему так? Может быть, вообще нельзя приблизиться ну хоть на шаг к своей мечте, к своей тоске, к своей радости…
– Очень может быть, – сказал Терехов.
– А почему, почему так, Павел? Почему? Почему такие глупые люди, и радость, счастье ли их куда-то тянет, как воздушный шар корзину, а дотронуться до него нельзя, оно недостижимо… Или это я такая глупая… И что я тут наболтала…
Терехов молчал, подчеркивая этим самым, что вынужден стать ее слушателем, а это дело нелегкое, но, впрочем, он выполнит требования вежливости, хотя сам в разговоре участвовать не будет, и рассчитывать на его сочувствие Наде бессмысленно. Желание подойти к ней и обнять Надю после ее слов о любви к нему теперь казалось Терехову слабостью, которой он будет еще стыдиться, теперь-то он был уверен точно, что Надин приход – это минутное сумасбродство, и вызвано оно или размолвкой с Олегом, или вечным Надиным брожением, которое было неясно ей самой, но которое всегда жило у нее в крови и, наверное, в ту влахермскую ночь потянуло ее на скользкие от росы стальные фермы моста, а от них до воды лететь было метров двадцать.
– Ты не думай ничего плохого про Олега, – сказала Надя, сказала быстро, будто спохватившись, – он чудесный человек.
– Ну и прекрасно, – кивнул Терехов.
– Тут плохое надо думать обо мне…
– Ни о нем, ни о тебе я сейчас не думаю…
– Нет, понимаешь, очень часто мне казалось, что это настоящее… Что я люблю его… Иногда я жалела его, но чаще я думала, что люблю его… И вчера… А без тебя я никогда не могла… И с Олегом у меня началось из-за тебя… Ты этого не поймешь… Или мне на роду написано потешать публику и любить сразу двоих…
– Ничем не могу помочь, – сказал Терехов.
– В том-то и дело, что я люблю одного… И нынче стало ясно, как дважды два… Дай закурить, Павел…
– Держи…
– Спасибо. А ты хотел бы, чтобы я была твоей сестрой?
– Нет, – сказал Терехов. – Не хотел бы.
– Я бы тебе штопала носки, стирала бы рубашки, а ты бы засматривался на моих подруг…
– Хорошо, – сказал Терехов, – сестрой так сестрой.
Раздражение шевелилось в нем и распухало, надувалось, остренькими своими коготками перебирало ему нервы, как струны, и они позванивали, а Терехов все еще сдерживал себя, все еще думал, что спокойствием своим, ледяным своим равнодушием он смутит Надю, заставит ее выкинуть из головы минутный бред, и ей же от этого легче будет.
– Павел, что ж теперь делать-то, – зашептала Надя, поникнув вновь, – как же быть-то? А? Ну скажи?
– Все пойдет, как надо, – сказал Терехов, – успокойся и забудь про этот разговор. Все будет хорошо.
Надя вдруг встала резко.
– Как ты не поймешь, Павел, что все должно полететь к чертовой матери! Что все обман, ложь! Что я так не могу! И никому не нужен этот обман! Ведь ты же любишь меня…
Терехов молчал.
Надя подошла к нему, руки положила ему на плечи, была совсем рядом, и глаза ее, влажные, ждущие, были совсем рядом.
– Павел, милый, – зашептала Надя, – ну сделай что-нибудь… Ну придумай… Ведь так не может продолжаться… Я люблю тебя… Ну придумай что-нибудь… Ну увези меня, ну укради меня… Павел…
Терехов сбросил ее руки, сказал:
– Уходи!
– Куда же я уйду, Павел?
– Уходи! Успокойся и тогда поймешь, что любишь не меня, а своего мужа. Уходи.
– Мы с тобой, Павел, как в той сказке, – попыталась улыбнуться Надя, но ничего у нее не получилось, – как цапля и журавель, в той сказке они все ходили свататься друг к другу по очереди…
– Я свою очередь пропущу. Уходи.
Она повернулась и пошла к двери, была несчастная, подавленная, но словно бы преображалась в своем секундном, в своем вечном пути, вскинула голову, выпрямилась, она уходила от Терехова и теперь уже уходила навсегда, и он был рад тому, что она уходила.
Закрылась за ней дверь, а Терехов все стоял и курил в нервном оцепенении и ничего не соображал и не понял сразу, что это Надя снова появилась на пороге.
– Надо же! – сказала Надя. – Догадался. Додумался. Выпустил меня в общество такую зареванную. Где у тебя зеркало. И платок какой-нибудь, только чистый.
Подчинившись требовательному ее тону, лунатиком Терехов вытащил из тумбочки зеркало, поставил его на столе, платок старый, но отглаженный протянул Наде и, отступив на шаг, стоял и смотрел на нее, на ее ловкие руки, вытаскивавшие из кармана плаща то губную помаду, то черный карандаш для бровей, на ее глаза, отраженные в зеркале, деловые и вроде бы спокойные, и в стремительном Надином превращении находил подтверждение своих мыслей.
– Все. Ничего я стала, да?