Шеврикука, или Любовь к привидению - Орлов Владимир Викторович. Страница 61

– Ну-с, братец, – опять произнес Увещеватель. И опять замолчал.

Можно было подумать: он просматривал историю существования Шеврикуки (для него – историю болезни, нравственной и дисциплинарной, останкинского домового-двухстолбового), все, что копилось об этом бестолковом упрямце в коробах и дубовых колодах. («Копится, копится, неизвестно где! Но копится». Как же, известно где!) И вот это накопленное, собранное пчелками-шишами когда по полглоточку, когда по глоточку, когда по ушату, когда по вороху, было сейчас слито, склеено, сдавлено и подано для скорейшего ознакомления его Значительности, Важной Особе, возможно, утомленной повседневными подвижническими занятиями. «Утомленной, ладно, – подумалось Шеврикуке. – Главное, чтобы не удрученной и не раздраженной… А то, что листает наспех, это, может, и к лучшему». Но Увещеватель ничего не листал. Высветленные на мгновения руки его были пусты и спокойны. И это не были руки старца. Лицо же его показалось Шеврикуке старческим. То есть именно показалось или старческим соткалось в воображении, увидеть лицо Увещевателя Шеврикуке не было дано. Глаз его ему точно не открыли ни разу. В секундных перетеканиях световых пятен возникали лишь космы или лохмы бледно-серых волос (а может, и седых?), космы же бровей, нос картофелиной, большой рот в кущах усов и бороды, острые, без мочек уши. Увещеватель был, несомненно, заросший. Что-то в нем есть от льва, вообразилось Шеврикуке. Световое пятно повело взгляд Шеврикуки вниз. «Неужели в бурках?» – чуть было не обрадовался Шеврикука. Нет, на ногах Увещевателя были тапочки. Войлочные, не первого сорта, подшитые сукном или байкой, без задников, с тесемками, стягивающими подъем. Такими тапочками снаряжали в путешествие по останкинским паркетам посетителей славного музея творчества крепостных. На босу ли ногу, на вязаные ли носки, а может, все же и на бурки были натянуты тапочки, Шеврикука разглядеть не мог. Зато он сообразил, что левый тапок завершает правую ногу Увещевателя, а правый соответственно левую. «Это же лешие так фасонят! – удивился Шеврикука. – Неужели он выбился из леших?»

– Ну-с, братец, – в третий раз произнес Увещеватель и словно бы отодвинул от себя бумаги, в коих отпала нужда. Но никаких бумаг не было.

Теперь он заговорил. И надолго. Шеврикука был готов к тому, что услышит стенобитный глас (может, и с хрипотой от состоявшихся уже увещеваний), глас разгневанного, аки льва, начальника, призванного вразумлять, стыдить и взыскивать. А Увещеватель заговорил сонно и как бы с ленцой. И будто бы он страдал астмой, трудно дышал и сдерживал кашель. И уж совсем в противоречии с направлением собеседования в кабинете то и дело звучал смешок Увещевателя. Иногда приглушенный, иногда словно вызванный цирковой репризой. Услышав хихиканье Увещевателя, Шеврикука взбодрился. Важная Особа-то, видно, успела сегодня заскучать и теперь пожелала вести разговор на веселый лад. Но огорчительно быстро Шеврикука понял, что смешок никак не соответствует сути произносимых Увещевателем текстов и не окрашивает их, а скорее всего, имеет происхождение нервическое. Или в нем, Шеврикуке, содержались аллергены (по-людски), вызывавшие трудное дыхание и нервический смешок. Пока он все это соображал, увещевание продвинулось от общесословных ценностей и достижений к истинным правилам твердости и вот-вот должно было, соединившись с вразумлением и бичеванием, обрушиться на отдельную, изъятую из всецелого благоприличия, личность. На него, Шеврикуку. Шеврикука напрягся, тормошил в себе адвоката, пытался в себе же отыскать или разбудить благосклонных к нему присяжных заседателей. Но ожидаемого обвала яри на его, Шеврикуки, личность все никак не происходило. «…Терпение растягивается на десятилетия, – уже бубнил Увещеватель, – в ожидании, не откроются ли наконец в том или ином доможиле дарования, не смягчатся ли нравы, не воспоют ли добродетели…» Эта катаемая из года в год фраза могла быть применима к любому домовому. Действительно, по давним установлениям полагалось не спешить, увещевать без сдирания шкур, до пяти раз, в надежде, что дарование раскроется, а посредине шершавых листьев лопуха засияют васильки. Но терпение истреплется, напомнил Увещеватель, буде окажется детина непобедимой дурнонамеренности, свирепый до драки, скорый на скандалы, охочий до авантюр и безобразных помыслов, для которого увещевания, что пряник вяземский. Шеврикука нисколько не обиделся на детину, детина так детина, и все слова, приложенные к детине, его не напугали, ими опять же корили многих, а следствием их опять же могло быть лишь умеренное наказание. Либо назидательное попечительство благонравного. Либо временное сидение на месте службы без права выхода за пределы. Или, пошло говоря, – домашний арест. «Это ладно!» – заблагодушествовал Шеврикука. Но тут же и встрепенулся: а возьмут и назначат ему в попечители и опекуны прохиндея Продольного, он теперь в благонравных! Нет, уж этого не надо! Придется писать протесты и челобитные!.. Увещеватель продолжал неукоснительно тянуть льняную нить устыжения не оправдавшего надежд. Подхихикивал. Тогда слова его будто прыгали. «А ведь голос-то его знакомый… – стало являться Шеврикуке. – Если бы не эти подхихикивания и кашель, я, может, и отгадал бы его…» Увещеватель между тем дотянул до неустанных, вечных и благонаправленных трудов, коим не способствует упомянутый детина. Пошли слова о всяческих грехах и слабостях, свойственных, впрочем, не одному лишь нашему детине. О пронырстве, в частности, ложно развитой любознательности, вынуждающей совать нос, уши, глаза, руки и еще что не надо в запреты и в зазамочья, о неуважении ко многим, расположенным над ним, об увлечениях сладкими страстями (тут звуки снова запрыгали в хихиканья, Шеврикука даже отчасти обиделся, в смешке заросшего Увещевателя, пусть и нервическом, ему учудилось ехидное сомнение), об удручающих связях с неположенными предметами, существами и воздушными образованиями. Конечно, все это может быть вызвано, заметил Увещеватель, чужими наущениями, кознями незримых и бессовестных врагов, но… «Пошел бы он подальше! Надоел! – осерчал Шеврикука. – Этак он спровадит меня в блудные дети, а там уже пахнет не только попечительством и домашним сидением! Нет, хватит! Надо прекратить его слушать!..» И он опустил веки. А вскоре пребывал и в полудреме. Тем более что сегодняшнее увещевание можно было признать и добросовестной колыбельной. Пассаж Увещевателя о нарушениях заветов предоставленных предков вызвал в Шеврикуке лишь вялое движение мысли. Обычно же эти канонические слова взвинчивали его. Что это за предоставленные предки? Кто их предоставил? И зачем? Или тут вцепилась ошибка, какую никто не вправе истребить? Может, не «предков», а «предками»? Может, не предков предоставили, а предки сами предоставили заветы? Хотя опять же как это – предоставить заветы? Недоумения Шеврикуки натыкались лишь на невнятные ответы и на кивки в адрес каких-то ученых мудрствований с комментариями. А кто-то посоветовал Шеврикуке зашить рот или хотя бы держать между губ палец. А теперь после знакомого пассажа Увещевателя Шеврикука задремал глуше.

Разбудило его слово «предосудительно».

– Предосудительно ли совершать… – размышлял Увещеватель. – Многие могут назвать эти деяния предосудительными…

«Что, что предосудительно?» – взволновался Шеврикука. А он уже сообразил: колыбельная отзвучала. Голос Увещевателя его более не укачивал.

– Предосудительно ли возомнить себя неким творцом или хотя бы начинателем и новоделом, создать тень-привидение утомленного жизнью чиновника Фруктова и заставить ее гулять по зданию…

«Не возомнил я! Мне и в голову не приходило возомнить! Я так… Пошутил…» – готов был начать защитительную речь Шеврикука. Но Увещевателю, оказалось, не нужны были его оправдания и объяснения, или пока не нужны, он продолжил:

– Интерес к привидениям в рассматриваемом случае вообще чрезмерен. А не вреден ли он? Не пагубен ли? И не была ли безрассудным нарушением приличий пролаза на смотрины дома Тутомлиных, расположенного, заметим, в историческом отдалении от Останкина?..