Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Орлов Владимир Николаевич. Страница 17
Врач, пользовавший Ксению Михайловну, любил поэзию и почитал Александра Блока. Он обратил внимание на полное совпадение имени, отчества и фамилии своей пациентки с блоковской К.М.С. (к тому времени эти инициалы уже были раскрыты в литературе о Блоке). Выяснилось, что старая, неизлечимо больная, нищая, раздавленная жизнью женщина и воспетая поэтом красавица – одно лицо. О посвященных ей бессмертных стихах она услыхала впервые. Когда стихи ей прочитали, она прослезилась.
В 1925 году Садовская умерла. На одесском кладбище прибавился грубый каменный крест.
И тут произошло самое удивительное в этой далеко не обычной истории. Оказывается, потеряв решительно все, старуха сберегла единственное – пачку писем, полученных более четверти века тому назад от некоего влюбленного в нее гимназиста и студента. Тоненькая пачка была накрест перевязана алой лентой…
Выходит, что и для нее не бесследно прошла случайная встреча на скучном немецком курорте, – может быть, единственно важная в ее жизни. Значит, и у нее был свой синий призрак!
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК
1
Любовная история с К. М. С. была для Блока первым «жизненным опытом», первым дуновением живой, настоящей жизни, поколебавшим слишком сгущенную, почти застойную атмосферу семейной крепости, где все чужое ставили в обязательные кавычки.
Это было сказано весной 1898 года. И тогда же он писал К.М.С: «Знай, что мне прежде всего нужна жизнь… потому я и стремлюсь к Тебе и беру от Тебя все источники жизни, света и тепла».
Бекетовское, казавшееся таким цельным и гармоничным, уходило не только из русского быта, но и из жизни самого Блока.
Да и было ли оно, бекетовское, в самом деле цельным и гармоничным?
Теперь самое время внести дополнительные штрихи в сложившееся представление о семье поэта, – представление, отчасти закрепленное им самим, а более всего – первым его биографом, тетушкой Марией Андреевной.
Обе ее книги о Блоке содержат множество драгоценных подробностей семейного быта. Но уже в двадцатые годы, когда книги появились, было отмечено, что это не биография поэта, а благостно-умиленное житие обоготворенного племянника. Мятежный и трагический Блок в иконописном изображении любящей тетушки получился настолько добродетельным и благополучным, что для людей, читавших его, оставалось загадочным, как же мог написать он свои сочинения, от которых веет таким презрением к благополучию.
Неблагополучно было и в бекетовской семье. Оказывается, даже старики, некогда жившие душа в душу, под конец не всегда ладили между собой, а младшее поколение раздирали жестокие распри, – только они тщательно скрывались от посторонних. Многолетний дневник Марии Андреевны, обстоятельно, с мелочными подробностями повествующий о взаимных болях и обидах трех сестер (старшая рано умерла), представляет собою самый разительный контраст ее житийно-иконописным книгам.
Блок заметил в автобиографии, что со смертью бабушки, Елизаветы Григорьевны, из семьи невозвратно ушло душевное здоровье. И в самом деле, ни о каком душевном здоровье младших Бекетовых говорить не приходится. Жена поэта, Любовь Дмитриевна, сводившая с Бекетовыми свои счеты, утверждала, что все они «были не вполне нормальны». Она, конечно, была лицом пристрастным, и сказано это было в раздражении (как раз после прочтения дневников Марии Андреевны), слишком резко, но небезосновательно.
Мать Блока, Александра Андреевна, была человеком более чем нервозным, с приступами тяжелой меланхолии и манией самоубийства (трижды покушалась на свою жизнь), – с 1896 года с нею случались припадки эпилептического характера. Мария Андреевна побывала в психиатрической лечебнице – и, кажется, не один раз. Так что не только с отцовской, но и с материнской стороны у Блока была, бесспорно, дурная наследственность.
Да и условия воспитания в лоне семейного матриархата, без присутствия и воздействия мужского начала, сказались далеко не лучшим образом. «Он был заботой женщин нежной от грубой жизни огражден…» Слишком уж с ним носились, во всем ему потакали, умилялись его затянувшейся инфантильностью.
Сама жажда жизни, которую он почувствовал, слишком долго выражалась не в поступках, а лишь в интенсивных душевных переживаниях. В результате он вступил в самостоятельную жизнь плохо к ней подготовленным, в значительной мере беззащитным перед нею. Ему нужно было собрать все силы, чтобы обрести волю.
Блок нежно и преданно любил и почитал свою семью, ценил ее уклад, полагая, что настоящее детство и настоящая мать «создают фон для будущей жизни в миру». Сам он тоже впал в идеализацию, слишком идиллически изобразив Бекетовых в автобиографии и в первой главе «Возмездия».
Но вместе с тем в нем довольно рано проявилась и сила противостояния семейному началу. В планах того же «Возмездия» встречаются многозначительные намеки: «Семья, идущая как бы на убыль…», «Семья начинает тяготить. И вот – его уже томит новое…», «У моего героя не было событий в жизни… С детства он молчал, и все сильнее в нем накоплялось волнение беспокойное и неопределенное…»
Уже в отрочестве, годам к пятнадцати, Блок стал ощущать тесноту и духоту семейного быта. И именно в это время он особенно сильно почувствовал духовную связь с матерью, которой – одной из всей семьи – «свойственны были постоянный мятеж и беспокойство о новом». Лишь у нее находили понимание и поддержку его первые, еще безотчетные порывы и стремления.
В юные годы Блока мать оказывала на него влияние громадное, ни с каким иным не сравнимое. Раньше всех она поверила в его талант, в его призвание. Ей одной он читал свои стихи, доверял сердечные тайны. «Это совсем необыкновенно» – так он сам охарактеризовал свои отношения с матерью.
Потом между ними встала другая женщина, его жена. Всю жизнь он разрывался между этими двумя самыми дорогими ему людьми, ненавидевшими друг друга. Но продолжал твердить: «Мы с мамой – почти одно и то же…», «Моя мать – это моя совесть…» Он всегда, до самого конца, чутко прислушивался к ее замечаниям и советам, хотя нередко и тяготился ее обременительной опекой.
«Мамина любовь ко мне беспокойна», – сказал Блок уже взрослым человеком. Александру Андреевну, при ее болезненной способности все видеть в черном цвете и все преувеличивать, действительно сжигала безумная тревога за сына. Он и в сорок лет оставался для нее «ребенком» и «деткой», – впрочем, она знала, что для Блока такой тон был нетерпим, и она пользовалась этими словечками только в разговорах и переписке с сестрой.
Александра Андреевна не раз появится в этой книге. Скажу здесь самое необходимое, что нужно о ней знать.
Это был, что называется, трудный характер – колючий, неуживчивый, деспотически непримиримый к чужим мнениям, взглядам и оценкам. Александра Андреевна была наделена настолько обостренным чувством правдивости и таким зарядом презрения ко всему, что отдавало мещанским благополучием и самодовольством, что эти, вообще-то говоря, бесспорно драгоценные качества неизменно затрудняли ее общение с окружающими. Всех, кто с нею встречался, она поражала «страстностью в отстаивании своих взглядов, полной непримиримостью и неожиданностью аргументации». И в то же время многих шокировала барскими замашками самого вульгарного тона, презрительно относилась к прислуге, к крестьянам. Она была прекрасной хозяйкой – в доме у нее царил идеальный порядок и все блистало стерильной чистотой, – но с великим трудом исполняла выпавшую на ее долю роль «матери-командирши», когда нужно было принять начальство или сослуживца Франца Феликсовича и их дам.
Взгляды и вкусы Александры Андреевны отличались изрядной независимостью. При полном равнодушии к естественным наукам и истории, она была погружена в литературу, искусство и религию. Еще в девичестве увлеклась Достоевским, побивая им семейного кумира – Тургенева, позже – Бодлером, Флобером, Ибсеном и Ницше. Она, а не кто-нибудь другой, указала сыну не только на Тютчева и Фета, но и на Аполлона Григорьева и Владимира Соловьева, которые как поэты были разве что понаслышке известны в окружавшей ее среде. Потом, вникая в интересы и творчество сына, она постаралась понять «декадентов», но и здесь оставила за собою право выбора. Так, ей оказались близки Брюсов и особенно Андрей Белый, а к Вячеславу Иванову она отнеслась холодно, Бальмонта же просто ни во что не ставила.