Долгое безумие - Орсенна Эрик. Страница 27
Я взглянула на Габриеля. Момент был подходящий. Сейчас мой рыцарь сделает повелительный жест, из-под земли возникнет лимузин с затемненными стеклами с невозмутимым азиатом за рулем. И мы тронемся в путь к новой жизни. И, может быть, даже, перед тем как броситься друг другу в объятия на заднем сиденье, мы сделаем ручкой реальности. А она будет в бешенстве стучать ногами, оттого что от нее ускользнула эта парочка.
Габриель поцеловал меня в волосы. Никакой лимузин не появился, и мы разошлись в разные стороны. Остров разбился, реальность торжествовала.
— Мама, почему ты так поздно пишешь, сидя на кухне? На пороге кухни топтался Мигель. Из-под его короткой пижамной курточки виднелся пупок.
— Ты что, хочешь быть поближе к еде из-за того, что голодна, когда работаешь?
Я уложила его.
Пошел дождь. Реальность все прибрала к рукам. Утром я вышла из дома, передо мной остановился темно-зеленый автомобиль. Это была не карета, а всего лишь тачка на колесах, на каких передвигаются в конце XX века.
Опустилось стекло. Показалась улыбающаяся усатая физиономия.
— Как дождь, такси все куда-то пропадают. Могу подвезти вас.
Это был мой коллега, один из тех, с кем сталкиваешься в коридоре и обмениваешься парой слов у автомата с кофе.
— Что ж, я не прочь.
Стоило мне сесть, как окна запотели изнутри, словно опустились шторки.
— Это я виновата. Промокла под дождем. Надо было бежать быстрее.
— Не боитесь простудиться? В багажнике есть одеяло.
Я не ответила. Смотрела прямо перед собой в затуманившееся ветровое стекло. Сидела прямо, положив руки на колени. Бывает, тобой овладевает какой-то ступор. Так случилось и со мной. Коллега вел машину очень аккуратно, протирая время от времени стекла тряпкой. В какой-то момент он сказал:
— Вам бы надо обсохнуть.
И этим его словам, произнесенным глухим, задушенным голосом, не удалось вывести меня из моего состояния. Они были подтверждением моей страстной просьбы, повисшей в тишине. Машина остановилась. Ничего не было видно: ни нам, ни нас. Мое платье было застегнуто на четыре перламутровые пуговички — по две на каждом плече. Рука прошлась по моим плечам. Платье было расстегнуто.
Когда-нибудь расскажу об этом Габриелю, пусть ревнует. Ревнует к тому, что это осталось в моей памяти. Он должен знать. Он из той редчайшей породы мужчин, более жадных до всего, что касается женщины, чем пугающихся боли, которую она может причинить. Он не без недостатков, но трусом в любви его не назовешь.
Коллеге было невдомек, что я готовлюсь к похищению. А такая женщина — самая верная из всех.
Я отказала ему. Очень спокойно, мягко. Он отпрянул. Гримаса разочарования, какой-то детской досады делала его моложе на целую жизнь. Никакой злобы. Он бросил на меня шутливый пристальный взгляд и произнес замечательную фразу:
— То-то я смотрю.
Женщина ответила вам отказом, а вы без всякого негодования произносите «то-то я смотрю». Он заслуживал вознаграждения. Я поцеловала его в лоб. Он доставил меня в министерство.
Нам предстояло часто встречаться потом — на коктейлях, собраниях. И он всегда приветствовал меня этой фразой: «То-то я смотрю».
Вот и все, что случилось в четверг, день четвертый. Всю эту неделю я была налегке, для Габриеля.
Пятница и суббота
Отныне я навожу страх на окружающих. Женщина, пишущая по ночам на кухне, пугает всех своих мужчин…
Сперва пришли посмотреть на меня старшие — Жан-Батист и Патрик — и стали испуганно допытываться:
— Мама, что с тобой? Тебе с нами плохо?
Видимо, Мигель рассказал им о моей новой привычке проводить ночь у холодильника.
Я попыталась их успокоить. Но как успокоить детей, когда вокруг темно? Я зажгла везде свет, отвела их в спальню.
Только села за дневник, появился он: молчальник, муж. Долго стоял на пороге. Я сидела к нему спиной. Слышала его дыхание и слова, которые он не произнес вслух. Чувствовала позади себя пропасть, ее ледяное дыхание, пропасть, до краев наполненную болью. Я позвала на помощь: Габриель, где же ты? Если ты будешь медлить, я соскользну в пропасть. Как ты тогда меня достанешь? Ты будешь виноват.
Можно ли сражаться со своей семьей? Я вернулась к средоточию супружества: 200x160.
Теперь я пишу, пристроившись в ванной. Прежде чем снова встать, пришлось долго ждать, пока все уснут.
Под моими волосами, которые я сто раз расчесывала на ночь — спереди назад и сзади вперед (навык, доставшийся мне от матери), спорят два голоса. Первый говорит: твой Габриель — закоренелый отличник, хочет из похищения сделать шедевр, что в сравнении с этим неделя? У Стендаля и то ушло восемь недель на то, чтобы надиктовать «Пармскую обитель»… Дай ему еще время, прежде чем окончательно терять надежду. Второй отвечает: кончено, моя дорогая, этот человек не способен умыкнуть тебя на белом коне под звуки Те Deum [24] или рок-оперы. Отправляйся спать.
Воскресенье
Наконец я обрела спокойствие.
Нет ничего более пустого, чем парижская квартира воскресным днем, когда вся семья разбежалась кто куда.
Много часов подряд по улице не проехала ни одна машина. Загородные дома Ионны и Нормандии оттянули на себя все средства передвижения столицы.
Я сижу в гостиной на своем любимом месте на диване с книгой Дэвида Гарнетта в руках — читаю про женщину, превратившуюся в лису. Если бы не какой-то непонятный звук, тишина была бы полная.
Ночью я уже слышала этот звук. Похоже на регулярное трение, как если бы, например, открывали и закрывали дверь, которая задевает за паркет, или если бы кто-то без конца водил рукой по деревянной поверхности. Или на шорох… Может быть, мышка завелась? Звук не прекращается. Для грызуна он явно слишком ритмичный. Живое существо не способно производить такой регулярный звук. Скорее похоже на песенку, которую завели вещи.
Я закрываю глаза и превращаюсь в слух.
Это говорят со мной. Меня благодарят. Неодушевленные обитатели квартиры выражают мне свою радость: я осталась, я у них в плену. И больше всех доволен аналой. Пожалуй, не меньше доволен и старый телефонный аппарат с диском, где рядом с цифрами еще можно разглядеть полустертые буквы, его просили у нас для музея. Он смотрит на меня и говорит: однажды я зазвонил, ты сорвалась и так бросилась ко мне, что упала и разбила губу. Тогда тебе звонил Патрик: сообщил, что у него выпал первый зуб и что-то еще про своего хомячка. Помнишь?
Покрытие пола в гостиной слишком светлое, и приходилось застилать появляющиеся пятна ковриками, которых становилось все больше. Приподними вот этот иранский, к примеру, у письменного стола и увидишь след твоего первого письма Габриелю. Ты тогда так волновалась, что опрокинула чернильницу. Бросилась оттирать, да где там! Если бы муж увидел, то все сразу понял бы. Это было только начало. Тогда ты была еще не такая сумасбродка. Вела спокойную двойную жизнь без малейшего желания что-либо менять.
Крошечный Шагал на стене — подарок родителей мужа на год нашей свадьбы: красная корова на крыше. «Чтобы вбить вам в голову, что коммунизм — безумие», — сказали они, даря нам эту картину. Тогда, к их ужасу, мы принимали участие в политической борьбе, были на левых позициях.
Бонсай, спасенный от смерти цветочницей, чья лавка недалеко от дома. Она тогда еще сказала: «А не бросить ли вашему мужу курить?»
Все они ликуют: да здравствует неудавшееся похищение! Ты наша, мы твои, твоя жизнь здесь, среди нас.
После недели сомнений и томления вещи и растения вновь ожили, вернулись к обычному ходу жизни. Воспоминания связали меня, как Гулливера. Дом оплел меня. А я-то думала, что можно быть легкой. Какая же легкость, когда столько нитей удерживает! Просто не женщина, а кокон какой-то!
Скоро вернутся домочадцы: мальчишки — с футбола, муж — не знаю откуда. Все станут восторгаться: мама раньше времени пришла с коллоквиума, мама любит нас больше, чем свою работу.
24
Те deum laudamus (лат.) — «Тебе бога хвалим» — начальные слова католического благодарственного гимна.