Да будет фикус - Оруэлл Джордж. Страница 42

– При чем тут «за спиной»? Я просто хотела помочь.

– Помочь получить место, при одной мысли о котором меня рвет?

– Хочешь сказать, что не пойдешь?

– Никогда.

– Почему?

– Опять двадцать пять, – вздохнул он.

Розмари отчаянно обняла его, изо всех сил рванула, повернула лицом к себе. Тщетно, тщетно – он ускользает, тает как призрак.

– Гордон, опомнись! У меня сердце разорвется.

– А ты не хлопочи обо мне, не волнуйся. Не усложняй.

– Но зачем ломать себе жизнь?

– Ничего не поделаешь, мне нельзя отступать.

– Ну, тогда что ж… Сам понимаешь.

Мрачно, но без протеста, даже с некоторым облегчением он сказал:

– Тогда, видимо, мы должны расстаться, больше не видеться?

Тем временем они дошли до Вестминстер-бридж-роуд. Гудящий вихрь с клубами пыли заставил нагнуть головы. Они остановились. Лицо Розмари, сморщившись от ветра, как будто постарело; резкий фонарный свет не добавлял свежести. Гордон взглянул на нее:

– Решила от меня избавиться?

– Господи! Все не так.

– Но поняла, что пора разойтись?

– А как нам с тобой дальше? – грустно проговорила она.

– Да, непросто.

– Все стало так ужасно, беспросветно. Что же остается?

– Короче, ты меня не любишь?

– Неправда! Ты знаешь, люблю.

– По-своему, наверное. Но не настолько, чтобы любить таким жалким, не способным тебя обеспечить. В мужья я не гожусь, в любовники тем более. Так-то вот распорядились деньги.

– Нет, Гордон, не деньги!

– Деньги, только они. Они всегда стояли между нами, они везде и во всем.

Сцена еще продлилась, но недолго. Выяснять отношения на холодном ветру сложно. Расставание обошлось без пафоса. Она просто сказала «мне пора» и, чмокнув, побежала к трамвайной остановке. Глядя ей вслед, он ничего не чувствовал, не задавался вопросами о любви. Хотелось лишь скорей уйти с холодной улицы, подальше от страстных диспутов, к себе, в свою душную норку. А если в глазах и стояли слезы – исключительно от ветра.

С Джулией было, пожалуй, даже тяжелее. Узнав от Розмари о верных шансах в «Новом Альбионе», она попросила брата зайти к ней. Кошмар заключался в ее полнейшем, абсолютном непонимании его объяснений. Поняла она только то, что ему предлагают, а он отвергает «хорошее место». И когда Гордон заявил о твердом своем отказе, она залилась слезами, в голос зарыдала. Несчастный полуседой гусенок, откровенно рыдающий посреди своей вылизанной, принаряженной каморки! Рухнули все ее надежды. Семейство гибло, бессильно растеряв деньги, тихо, бесследно исчезая. Одному Гордону открывался путь к успеху, но и он, с упорством настоящего маньяка, стремится вниз. Пришлось застыть каменным истуканом, чтобы выдержать весь этот похоронный плач. Только они две, Джулия и Розмари, терзали душу. Равелстон умный, он поймет. Тетю Энджелу и дядю Уолтера, которые, конечно, тоже робко проблеяли нотации в длинных глупейших письмах, Гордон просто игнорировал.

На горестный вопрос Джулии, что же он, упустив последний спасительный шанс, намерен делать, Гордон ответил: «Писать стихи». Так он отвечал всем, и Равелстон серьезно кивнул, а Розмари, хоть и не верившая больше в его писательский труд, промолчала. От Джулии последовал обычный глубокий вздох, стихи всегда ей виделись пустым занятием (зачем, если тут ничего не платят?). В самом Гордоне веры в свое творчество тоже практически не осталось. Хотя он все еще боролся, пытаясь «работать». Обосновавшись у мамаши Микин, набело переписал законченные фрагменты «Прелестей Лондона». Всего получилось около четырехсот строк. Правда, даже переписка утомила до тошноты. И все-таки время от времени он что-то делал: вычеркивал, вставлял, менял. Но ни единой новой строчки не родилось и не предвиделось. Довольно скоро чистовая рукопись приняла вид прежней неразборчивой пачкотни. Скрученную стопку плотно исписанных листов Гордон всегда носил в кармане, это как-то поддерживало, что-то доказывало самому себе. Итог двух лет, результат тысячи, наверно, напряженных часов. Поэма? Вся ее идея перестала увлекать. Если бы вдруг и удалось закончить, единственным смыслом трудов явилось бы, что некий опус был сотворен вне мира денег. Только не дописать; нет, никогда уже не дописать. Какое вдохновение при такой его жизни? Перед уходом из дома рукопись привычно совалась в карман, но лишь как знак, как символ поединка. С мечтой стать «литератором» Гордон простился. В конце концов, что здесь кроме сплошных амбиций? Уйти, уйти, спрятаться ниже всего этого! Пропасть в толпе теней, неуязвимых для страхов и надежд. На дно, на дно!

Однако и туда не так-то просто. Вечером, часов около девяти он по обыкновению валялся на кровати, ноги под рваным покрывалом, озябшие руки под головой. Холодно, везде толстый слой пыли, скапустившийся, облетевший фикус сухой жердью в своем горшке. Приподняв ногу, Гордон оглядел носок – дыр больше, чем носка. Вот он, Гордон Комсток, – на грязной койке в рваных носках, за душой полтора боба, позади тридцать лет впустую. Ну что, теперь уж докатился? Уже никто, ничто не вытащит. Хотел в грязь – получил сполна. Ну как, спокоен?

Однако и теперь не очень-то спокоен. Тот мир, хищный мир денег и успеха, всегда рядом. Одним безденежьем, убогим бытом не спасешься. Когда ты узнал о готовом принять обратно «Альбионе», кроме злости сердечко-то ведь ёкнуло? Прямо в лицо дохнуло опасностью. Какое-нибудь письмо, телефонный звонок – и вмиг опять швырнет туда, где четыре фунта в неделю, усердная возня, благопристойность и подлое рабство. Попробуй-ка на деле провалиться к дьяволу. Застрянешь! Вся свора небесная рванет догонять, за шкирку тебя вытягивать.

В пристальном созерцании потолка мысли куда-то разбрелись, затуманились. Полная безнадежность окружавшей нищеты несколько успокоила. И тут в дверь тихо постучали. Не пошевелившись (видно, мамаше Микин приспичило что-то спросить), Гордон буркнул:

– Войдите.

Дверь открылась. Вошла Розмари.

Секунду, привыкая к шибанувшей в нос сладковатой затхлости, она стояла на пороге, и даже в свете еле коптящей лампы успела разглядеть этот хлев: заваленный бумагой и объедками стол, камин с горой золы и кучей грязных плошек, засохший фикус. Сняв шляпку, Розмари медленно приблизилась к кровати.

– Уютный уголок! – сказала она.

– Вернулась все-таки? – сказал он.

– Да.

Прикрывая глаза ладонью, Гордон слегка отвернулся.

– Пришла еще парочку лекций прочитать?

– Нет.

– А зачем?

– Затем…

Встав у постели на колени, она отвела с его лица ладонь, хотела было поцеловать, но удивленно отпрянула:

– Гордон!

– Что?

– У тебя седина!

– Где это?

– Прямо на макушке, целая прядка, это наверно совсем недавно.

– «Посеребрило мои кудри золотые», – равнодушно кинул он.

– Ну вот, оба седеем, – вздохнула Розмари и наклонила голову продемонстрировать три свои белые волосинки.

Потом забралась на кровать, легла рядом и, обняв, стала целовать его. Он не сопротивлялся. Его не тянуло (эта близость сейчас была бы совершенно ни к чему), но она сама скользнула под него, прижалась мягкой грудью, прихлынула тающим телом. По выражению ее лица он видел, что привело сюда невинную глупышку, – великодушие, чистейшее великодушие. Решила уступить, хоть так утешить нищего неудачника.

– Не могла не вернуться, – шепнула Розмари.

– Зачем?

– Так жутко было думать, что ты где-то там один-одинешенек.

– Напрасно. Лучше бы тебе меня забыть. Мы никогда не сможем пожениться.

– Ну и пускай. Любящим это безразлично. А я тебя люблю.

– Не слишком-то разумно.

– Ну и пускай. Нам давно надо было.

– Пожалуй, не стоит.

– Нет, стоит.

– Ну не будем.

– Будем!

Что ж, она одолела. Он так долго желал ее, что не смог отказаться, и это наконец произошло. Без дивных наслаждений, на несвежей койке в углу съемного чердака. Затем она встала и привела себя в порядок. Несмотря на духоту пробирала зябкая сырь. Оба слегка дрожали. Укрыв лежащего лицом к стене Гордона, Розмари взяла его вяло расслабленную руку, потерлась о нее щекой. Он даже не шелохнулся. Тогда она, тихо прикрыв за собой дверь, на цыпочках пошла вниз по зловонной, замусоренной лестнице. Ей было грустно, неспокойно и очень холодно.