Шопен - Оржеховская Фаина Марковна. Страница 35

– Вот и прекрасно! – сказала Зонтаг, – приходите ко мне через день хоть на полчасика!

Потом она предложила девушкам спеть какую-нибудь народную песню – ведь это пробный камень для певца! Волкова спела «В городе странные нравы», а Констанция взглянула на Шопена: она не знала, что выбрать. Фридерик сел за рояль и начал мазур на слова Витвицкого-старинную Ганкину песню. Генриетта окинула взглядом обоих, как бы соединяя их мысленно. – Отлично! – сказала она, когда Констанция кончила песню, – так и надо! Повинуйтесь сердцу, и все будет хорошо!

В тот же вечер, позднее, в одной из уединенных аллей ботанического сада Фридерик уговаривал Констанцию не торопиться домой, тем более что она сама предложила ему погулять, подышать чистым воздухом.

– Но как же можно! День рождения Анетты!

– Тем более… Будет прескучно. Офицеры начнут трить, панна Анна будет с ними пикироваться, а пани Массальска в сотый раз расскажет, как ее в свое время похвалил царь, а потом одурачил мошенник Жегмонт. Затем – увы! – она станет петь!

– Далась вам пани Массальска!

– Бог с ней! Совсем не говорил бы про нее!

Это было их первое свидание вне консерваторского пансиона. Они были одни, среди природы и близко к дому Шопена, что особенно радовало его. Он надеялся в один прекрасный день взять ее за руку и прямо из сада привести домой, к матери и сестрам. И тогда ничего не нужно будет таить…

Но Констанция была сдержанна. Она согласилась прийти сюда для того, чтобы откровенно объясниться с ним, как давно и собиралась. Но теперь она знала, твердо знала, что не сможет произнести решающих слов.

– Ну, посидим здесь немного! В конце концов, вы можете и опоздать… ничего не случится!

Она нерешительно села и принялась обрывать ромашку, которую давно держала в руках.

– Говорят, вы покидаете Варшаву? – спросила, она. Так и есть! Вместо того чтобы одобрить эту поездку, она как будто удерживает его…

– Еще не скоро, Констанция, – ответил он на ее вопрос.

Она оборвала все лепестки и сказала:

– Что ж? Если бы мне представилась такая возможность, я не отказалась бы!

– Если бы представилась… Можно мне говорить? «Нет, пан Фридерик, – ответила она мысленно. – ничего не надо говорить, выслушайте меня!» А вслух она сказала:

– Да.

– Все, что я хочу?

– Да.

– Может быть, мы вместе увидим Париж и Италию.

– Трудно поверить… – Она вздохнула.

– Отчего же?

«Мы не должны больше видеться, – продолжала она свой мысленный разговор с ним, – мы не подходим друг к другу и вряд ли будем счастливы. И лучше нам теперь расстаться, пока не поздно… – А когда бывает поздно? – подумала она про себя. – Может быть, уже поздно?» А вслух сказала:

– У меня какое-то тяжелое предчувствие. Сама не знаю. Мне почему-то кажется, что всякая разлука – надолго!

(«Боже, что я говорю!»)

Она была добра, и взгляд у нее был такой, как тогда, в костеле. Фридерик сказал ей об этом.

– Я помню, – кивнула она.

(«Ну что ж делать? Не надо было приходить сюда!»)

Он взял ее руку и стал говорить о том, что наполняло его. Новый фортепианный концерт – это опять она, мечты о ней. Она еще не слыхала… Там есть адажио. Оно возникло под впечатлением той встречи в костеле… Греза в весеннюю лунную ночь… Ласковый взор, устремленный в даль, откуда всплывают тысячи приятных воспоминаний…

Констанция не отнимала руки и не отстранялась… Ей казалось, она слышит эту музыку. Уже стемнело, в саду было тихо, пахло цветами и свежей землей. Она сняла шляпку, похожую на грибок, и прислонилась к плечу Фридерика. Ей виден был клочок неба и крупные, частые звезды на нем.

И теперь, среди этой тишины, когда все было похоже на сон и в особенности звездное, очень высокое небо, совсем в другом свете представилась Констанции ее молодость, которую она не замечала до сих пор. Ничего не замечала, ни звезд, ни цветов, была хмурая, вялая, точно какая-то пелена застилала глаза. Теперь пелена опала, и все, о чем редко и несбыточно мечталось, что порой открывалось только в музыке, окружило ее, охватило, как сильные объятия юноши, сидящего рядом с ней. Расстаться с ним? Для чего? Чтобы снова сделаться подозрительной, скучной и смотреть на мир сквозь пелену? И кто сказал, что они не подходят друг к другу? Музыка, молодость, все будущее в их руках… И ей захотелось вознаградить Фридерика за прошедшие потерянные дни, омраченные ее нечуткостью и притворством. Все было в ее власти, и она понимала это……Где-то далеко пробили часы.

– Надо идти, сердце мое! Уже поздно! – Она поднялась.

– Нет!

Он упал на колени, прямо на траву.

– Скажи только – и я никуда не уеду, я останусь…

И вдруг ей стало страшно от сознания, что сейчас, через минуту, что-то бесповоротно решится. Стоит ей сказать слово – и вся ее жизнь изменится. Ощущение безграничной власти над его судьбой, которое опьяняло ее несколько минут тому назад, почти ужаснуло ее. Счастье! Это было слишком близко. У нее не хватило сил встретить его лицом к лицу.

– Нет, пан Фридерик, вам необходимо уехать! Это ваш долг. И мне… пора!

Она быстро пошла по аллее к выходу. Теперь она стала прежней Констанцией, какой была до встречи в костеле. Он шел рядом и не решался взять ее под руку. Волшебный час ее чуткости, кротости, их сердечной близости прошел. Лишь у самой калитки она остановилась и порывисто обняла его. На прощание… Ее ресницы были влажны. – Не надо меня удерживать, – сказала она, – и не надо провожать. – Он не слыхал ее шагов, услыхал только стук калитки.

Глава десятая

Было решено, что Фридерик уедет в сентябре. Он машинально готовился к отъезду и не верил, что уедет. Второй, ми-минорный концерт был закончен и отдан во власть переписчикам и оркестрантам. Но Шопена занимала только «Агнесса» Паэра – опера, в которой Гладковская получила главную роль для дебюта.

Он проходил с Констанцией всю ее партию и с тревогой убеждался, что нельзя было придумать более трудного испытания для певицы, выступающей впервые. Опера была не из лучших, а вставная ария, сочиненная Соливой для пущего эффекта, была и трудна и маловыразительна – сплошные колоратурные украшения. Талант Констанции подсказывал ей, что можно одухотворить и сделать милым даже в этой показной и холодной партии. Но она боялась, что ее «своеволие» расхолодит публику. Ведь не от отдельных знатоков, а от большинства зависела судьба дебютантки. Поэтому Гладковская не знала, на чем остановиться и как, собственно говоря, петь. К несчастью, пан Солива, замученный хлопотами и волнениями, как раз в самые последние дни утратил присущие ему уверенность и бодрость духа, раздражался и не желал ничего советовать.

Фридерик поддерживал Констанцию в ее трактовке и внушал ей, что артист должен прежде всего быть смелым. – Да, но как они отнесутся? – в сотый раз опрашивала она. – Они отнесутся так, как вы им повелите, вот и все!

Совсем иначе обстояло дело с Волковой. Она тоже волновалась, но у нее не было никаких сомнений относительно того, что следует делать. Прежде всего она позаботилась о своем туалете и на премьеру явилась во всеоружии. Сознание собственной красоты и привлекательности придавало непринужденность и грацию ее движениям. Правда, голос звучал у нее резко и не совсем чисто, особенно в первом действии. Она не решилась воспользоваться советом Генриетты Зонтаг – не форсировать звук. Но недостатки пения не помешали ее успеху.

Гладковская вышла на сцену бледная даже под гримом. Она чувствовала себя несчастной, ничего не различала перед собой и была готова убежать со сцены в любую минуту. Шопен видел это и терзался. Генриетта Зонтаг была права, голос уже надорван, да и настоящей школы все-таки нет. Как ни силен авторитет Соливы в Варшаве, а надо признаться, его лучшие ученицы не выдержали бы испытания ни в Вене, ни в Праге, не говоря уж о Париже. И этот голос удивительной красоты уже теряет свежесть и – скоро увянет, как цветок, лишенный тепла и влаги…