Шопен - Оржеховская Фаина Марковна. Страница 66

Шопен почему-то не захотел дать концерт в Аахене и говорил, что приехал лишь для того, чтобы послушать музыку. Как будто в Париже ее недостаточно! Он держал себя как принц, путешествующий тайно, без свиты, и совсем не принимал участия в разговорах о музыке.

А этого любители не прощали. И особенно те, кто сами не занимались музыкой, а только интересовались ею. Собираясь по воскресеньям у доктора Мюлленберга, жена которого играла на арфе, они спорили с ожесточением и решали или по крайней мере ставили вопросы, связанные с музыкальным искусством. Они обсуждали биографии музыкантов, оправдывая или осуждая их поступки, рассуждали о процессе творчества, критиковали исполнение знаменитых виртуозов. Сам доктор Мюлленберг читал в кругу своих коллег сообщение «О влиянии минорных тональностей на некоторые заболевания организма».

Высказывания профессиональных музыкантов нередко вызывали в любителях раздражение: им казалось, что музыканты слишком все упрощают, Любители не могли верить, что во время сочинения музыки не обязательно видеть перед собой «разные картины», что звукоподражание не есть величайшее достижение композитора, что можно сочинять без помощи фортепиано и так далее. Они всегда спрашивали композитора, что именно он хотел изобразить или выразить своим сочинением, и обижались, если он не умел достаточно убедительно ответить на этот вопрос.

Но рассуждения и разговоры о музыке велись постоянно, и спорящие полагали, что именно их толкования помогают музыкантам «найти» себя.

Немудрено, что в присутствии Мендельсона и его приятелей, пришедших к доктору Мюлленбергу, наиболее уважаемые и деятельные любители города Аахена постарались не уронить себя в глазах почтенных гостей и спорили особенно горячо. Они даже подготовились: прочитали трактат о музыке критика Фетиса и его новые статьи, а также рецензии Рельштаба – критика и поэта, живущего во Франции.

Повинуясь своей общительной натуре, Мендельсон принимал участие в этом дружеском диспуте. Правда, он разочаровал своих почитателей, сказав, что увертюру «Сон в летнюю ночь» он писал в состоянии «чрезвычайной ясности и трезвости ума». Это в семнадцать-то лет! Жена доктора Мюлленберга, муза Аахена, горячая и чувствительная натура, сердито тряхнула локонами. Она не понимала этой скрытности великих людей, этого желания казаться хуже, чем они есть. Она обратилась к Шопену, который был не так знаменит и внушал меньшую робость, прося его объяснить причину странной прозаичности тех, «кто является воплощением поэзии в своих творениях». Шопен ответил, что, по его мнению, обе стороны правы, так как говорят об одном и том же, только понимают это по-разному. Вдохновение действительно владеет художником и захватывает его целиком, но это происходит не так, как многие себе представляют: без помрачения сознания, без «судорог восторга», и вполне уживается с трезвым состоянием ума. Не говоря уже о том, что творчество художника есть труд, не менее продолжительный и тяжелый, чем, например, труд рабочего.

Все это он высказал вежливо, но не очень охотно, как человек, который не считает нужным говорить о вещах давно известных.

Его объяснение не удовлетворило присутствующих, а сравнение с рабочим показалось кощунственным. Но по лицу Мендельсона были видно, что он явно разделяет эту оскорбительную точку зрения, а Гиллер улыбался, как будто его забавлял провинциальный спор об устаревших и давно решенных вопросах.

Госпожа Мюлленберг молчала, но в течение вечера несколько раз взглядывала на Шопена с презрительным любопытством. Он занимал ее, она отметила про себя, что он должен нравиться женщинам, но его рассуждения возмутили ее. Вот выскочка! И самомнение какое! Конечно, у кого нет таланта, тому и приходится работать до седьмого пота, но гении-нет, они парят в небесам! Она не знала сочинений Шопена, но читала рецензии на них Фетиса и Рельштаба. Фетис хвалил его музыку, хотя и упрекал за излишества в гармонии и капризные ритмы. Рельштаб откровенно бранил Шопена, называл некоторые его приемы недопустимыми и уверял, что если бы эти сочинения попались на глаза знатоку, то он разорвал бы их и клочья. Наконец критик объявлял своим читателям, что он сам рвет на куски сочинения Шопена (разумеется, мысленно), да еще попирает их ногами!

Это был единственный отрицательный отзыв о музыке Шопена, но он доставил госпоже Мюлленберг некоторое удовольствие. «Эти модные виртуозы, разодетые, как денди, – думала она, – изобретающие разные штучки, чтобы заменить этим недостаток таланта, мы их знаем! Они бывали здесь, у нас!»

– Генриетта! – раздался из другого угла комнаты голос ее мужа, – не сыграешь ли ты нам? – Гости присоединились к этой просьбе. Госпожа Мюлленберг тряхнула локонами, подошла к арфе, стоящей в готовности, уселась и, склонив голову набок, провела обеими руками по струнам. Арфа была настроена еще с утра. Госпожа Генриетта сыграла два этюда Герца в собственном, очень недурном переложении и вариации на тему песенки Дездемоны «Об ивушке».

Она раскраснелась. Гости аплодировали ей, Шопен также. Он приветливо улыбался. «То-то!» – подумала Генриетта. Ее брат, юрист по профессии, очень удовлетворительно, хотя и слишком мрачно, спел две песни Бетховена. Этим кончилась любительская программа. Все взоры устремились на Мендельсона и его товарищей. Мендельсон не заставил себя долго просить и Гиллер также. В Аахене их слышали не раз, и, как всегда, их игра вызвала почтительные возгласы, вроде: «Это бесподобно!» Да, бывают редкие минуты в жизни человека!

Господин Мюлленберг сказал Мендельсону: – И вы можете утверждать, что не испытывали ничего исключительного, создавая этот шедевр? – Мендельсон улыбнулся вместо ответа – он был в хорошем расположении духа – и сыграл две «Песни без слов», свои последние пьесы. Их отдельные названия – «Прялка» и «Весенняя песня» – вполне удовлетворили хозяев и их друзей.

Настала очередь Шопена. Хозяева ждали, что он откажется, но он по первой просьбе сел за рояль. Он только задумался, перед тем как начать играть, потом опустил руки на клавиши.

Он играл свой ноктюрн ми-бемоль-мажор, написанный в первые парижские месяцы. Ноктюрн был тихим, медленным, светлым и ясным. Знакомые с ноктюрнами Фильда, аахенские любители подумали сначала, что это одно из подражаний Фильду. Но очень скоро поняли, что это не только не фильдовская ночная музыка, но до известной степени ее отрицание. Они не могли бы объяснить, что именно отличает эти благородные звуки от изящных, тонко отделанных ноктюрнов Фильда, хотя и чувствовали, что в расположении аккордов и в самой мелодии, одновременно и поющей и играющей, есть что-то новое, никогда прежде не слыханное. Одна мысль возникла у них: ночной пейзаж Фильда был хорош именно как нарисованный пейзаж, как идиллическая картинка, добросовестно и законченно выполненная художником.

Но то, что разворачивал перед ними Шопен, было подлинной картиной природы, спокойным течением ночи, ясной, тихой, дышащей под звездными небесами, полной воздуха и серебристых бликов. Это на стену не повесишь!

И человек, охваченный дивным покоем, невидимый здесь, но господствующий во всем, благословлял эту тихую ночь.

Генриетта внимала музыке, не поднимая глаз. Ей было невыносимо стыдно. Этот человек, поднявший их всех на такую высоту, мог на одно мгновение показаться ей ничтожным! Она осмелилась думать о нем как об одном из тех франтов, которых можно удостоить своим вниманием именно потому, что не уважаешь их! Она боялась поднять на него глаза, только слушала, ловя каждый звук. Она чувствовала себя очищенной, освеженной. Но она твердо знала, что не сможет больше ни глядеть на него, ни говорить с ним. И действительно, в течение всего вечера она была странно молчалива, сидела в дальнем углу и куталась в шаль. К счастью, к ней не обращались, все были заняты приезжими. Наконец стали прощаться. Госпожа Мюлленберг не вышла их проводить, ссылаясь на внезапное нездоровье.

Они спускались по лестнице, а она стояла в дверях, прислушиваясь к их шагам и голосам. Ее муж, вернувшийся через четверть часа, застал ее в той же позе.