Три товарища - Ремарк Эрих Мария. Страница 12

x x x

Я раздумывал, что предпринять. В бар не хотелось ни в коем случае, в кино тоже. Пойти разве в мастерскую? Я нерешительно посмотрел на часы. Уже восемь. Кестер, должно быть, вернулся. При нем Ленц не сможет часами говорить о той девушке. Я пошел в мастерскую.

Там горел свет. И не только в помещении – весь дввр был залит светом. Кроме Кестера, никого не было.

– Что здесь происходит, Отто? – спросил я. – Неужели ты продал кадилляк?

Кестер засмеялся:

– Нет. Это Готтфрид устроил небольшую иллюминацию.

Обе фары кадилляка были зажжены. Машина стояла так, что снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Ее белизна казалась волшебной. И темнота вокруг нее шумела, словно прибой сумрачного моря,

– Великолепно! – сказал я. – А где исе он?

– Пошел принести чего-нибудь поесть.

– Блестящая мысль, – сказал я. – У меня что-то вроде головокружения. Но, возможно, это просто от голода.

Кестер кивнул:

– Поесть всегда полезно. Это основной закон всех старых вояк. Я сегодня тоже учинил кое-что головокружительное. Записал «Карла» на гонки, – Что? – спросил я. – Неужели на шестое? Он кивнул.

– Черт подери, Отто, но там же будет немало лихих гонщиков. Он снова кивнул:

– По классу спортивных машин участвует Браумюллер.

Я стал засучивать рукава:

– Ну, если так, тогда за дело, Отто. Закатим большую смазочную баню нашему любимцу.

– Стой! – крикнул последний романтик, вошедший в эту минуту. – Сперва сами заправимся.

Он стал разворачивать свертки. На столе появились: сыр, хлеб, копченая колбаса – твердая, как камень, шпроты. Всё это мы запивали хорошо охлажденным пивом. Мы ели, как артель изголодавшихся косарей. Потом взялись за «Карла». Два часа мы возились с ним, проверили и смазали все подшипники. Затем мы с Ленцем поужинали еще раз.

Готтфрид включил в иллюминацию еще и форд. Одна из его фар случайно уцелела при аварии. Теперь она торчала на выгнутом кверху шасси, косо устремленная к небу.

Ленц был доволен.

– Вот так; а теперь, Робби, принеси-ка бутылки, и мы торжественно отметим «праздник цветущего дерева». Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.

– А себе? – спросил Готтфрид.

– Я не пью.

– Что такое? С чего бы так?

– Потому, что это проклятое пьянство больше не доставляет мне никакого удовольствия.

Ленц некоторое время разглядывал меня.

– У нашего ребенка не все дома, Отто, – сказал он немного погодя.

– Оставь его, раз он не хочет, – ответил Кестер. Ленц налил себе полный стакан:

– В течение последнего времени мальчик малость свихнулся.

– Это еще не самое худшее, – заявил я. Большая красная луна взошла над крышами фабрики напротив нас. Мы еще помолчали немного, потом я спросил: – Послушай, Готтфрид, ведь ты, кажется, знаток в вопросах любви, не правда ли?

– Знаток? Да я гроссмейстер в любовных делах, – скромно ответил Ленц.

– Отлично. Так вот я хотел бы узнать: всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?

– То есть как по-дурацки?

– Ну так, словно ты полупьян. Болтают, несут всякую чушь и к тому же обманывают?

Ленц расхохотался:

– Но, деточка! Так ведь это же всё обман. Чудесный обман, придуманный мамашей природой. Погляди на эту сливу. Ведь она тоже обманывает. Притворяется куда более красивой, чем потом окажется. Ведь было бы отвратительно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава богу, не всё ведь могут подчинить себе эти проклятые моралисты.

Я поднялся:

– Значит, ты думаешь, что без некоторого обмана вообще не бывает любви?

– Вообще не бывает, детка.

– Да, но при этом можно показаться чертовски смешным.

Ленц ухмыльнулся:

– Заметь себе, мальчик: никогда, никогда и никогда не покажется женщине смешным тот, кто что-нибудь делает ради нее. Будь это даже самая пошлая комедия. Делай что хочешь, – стой на голове, болтай самую дурацкую чепуху, хвастай, как павлин, распевай под ее окном, но избегай только одного – не будь деловит! Не будь рассудочен!

Я внезапно оживился:

– А ты что думаешь об этом, Отто? Кестер рассмеялся:

– Пожалуй, это правда.

Он встал и, подойдя к «Карлу», поднял капот мотора. Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил на стол. Отто запустил машину. Мотор вздыхал глубоко и сдержанно. Ленц забрался с ногами на подоконник и смотрел во двор. Я подсел к нему:

– А тебе случалось когда-нибудь напиться, когда ты был вдвоем с женщиной?

– Частенько случалось, – ответил он, не пошевельнувшись.

– Ну и что же?

Он покосился на меня:

– Ты имеешь в виду, если натворил чего-нибудь при этом? Никогда не просить прощения, детка! Не разговаривать. Посылать цветы. Без письма. Только цветы. Они всё прикрывают. Даже могилы.

Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах мерцали отблески белого света, заливавшего наш двор. Мотор всё еще работал, тихо урча: казалось, что земля под нами вздрагивает.

– Пожалуй, теперь я мог бы спокойно выпить, сказал я и откупорил бутылку.

Кестер заглушил мотор. Потом обернулся к Ленцу:

– Луна уже достаточно светит, чтобы можно было увидеть рюмку, Готтфрид. Выключи иллюминацию. Особенно на форде. Эта штука напоминает мне косой прожектор, напоминает войну. Невесело бывало в ночном полете, когда такие твари вцеплялись в самолет.

Ленц кивнул:

– А мне они напоминают… да, впрочем, всё равно что! – Он поднялся и выключил фары.

Луна уже выбралась из-за фабричных крыш. Она становилась всё ярче и, как большой желтый фонарь, висела теперь на ветвях сливы. А ветви тихо раскачивались, колеблемые легким ветерком.

– Диковинно! – сказал немного погодя Ленц. – Почему это устанавливают памятники разным людям, а почему бы не поставить памятник луне или цветущему дереву?

x x x

Я рано пришел домой. Когда я отпер дверь в коридор, послышалась музыка. Играл патефон Эрны Бениг – секретарши. Пел тихий, чистый женский голос. Потом заискрились приглушенные скрипки и пиччикато на банджо. И снова голос, проникновенный, ласковый, словно задыхающийся от счастья. Я прислушался, стараясь различить слова. Тихое пение женщины звучало необычайно трогательно здесь, в темном коридоре, над швейной машиной фрау Бендер и сундуками семейства Хассе…

Я поглядел на чучело кабаньей головы на стене в кухне, – слышно было, как служанка грохочет там посудой. – «Как могла я жить без тебя?..» – пел голос всего в двух шагах, за дверью.

Я пожал плечами и пошел в свою комнату. Рядом слышалась возбужденная перебранка. Уже через несколько минут раздался стук и вошел Хассе.

– Не помешаю? – спросил он утомленно.

– Нисколько, – ответил я. – Хотите выпить?

– Нет, уж лучше не стоит. Я только посижу.

Он тупо глядел в пространство перед собой.

– Вам-то хорошо, – сказал он. – Вы одиноки.

– Чепуха, – возразил я. – Когда всё время торчишь вот так один, тоже несладко – поверьте уж мне.

Он сидел съежившись в кресле. Глаза его казались остекленевшими. В них отражался свет уличного фонаря, проникавший в полутьму комнаты. Его худые плечи обвисли.

– Я себе по-иному представлял жизнь, – сказал он погодя.

– Все мы так… – сказал я.

Через полчаса он ушел к себе, чтобы помириться с женой. Я отдал ему несколько газет и полбутылки ликера кюрассо, с незапамятных времен застрявшую у меня на шкафу, – приторно сладкая дрянь, но для него-то как раз хороша, ведь он всё равно ничего не смыслил в этом.

Он вышел тихо, почти беззвучно – тень в тени, – словно погас. Я запер за ним дверь. Но за это мгновенье из коридора, словно взмах пестрого шелкового платка, впорхнул клочок музыки – скрипки, приглушенные банджо – «Как могла я жить без тебя?»

Я сел у окна. Кладбище было залито лунной синевой. Пестрые сплетения световых реклам взбирались на вершины деревьев, и из мглы возникали, мерцая, каменные надгробья. Они были безмолвны и вовсе не страшны. Мимо них проносились, гудя, автомашины, и лучи от фар стремительно пробегали по выветрившимся строкам эпитафий.