Три товарища - Ремарк Эрих Мария. Страница 96
– Это я могу. – Зайдя в свою комнату, я принес оттуда бутылку коньяка и бокал. – Хочешь немножко? – спросил я. – Ведь тебе же можно, ты знаешь?
Она сделала маленький глоток и немного погодя еще один. Потом отдала мне бокал. Я налил его до краев и выпил.
– Ты не должен пить из одного бокала со мной, – сказала Пат.
– Этого еще недоставало! – Я опять налил бокал до краев и выпил единым духом.
Она покачала головой:
– Ты не должен этого делать, Робби. И ты не должен больше меня целовать. И вообще ты не должен так много бывать со мной. Ты не смеешь заболеть.
– А я буду тебя целовать, и мне наплевать на всё, – возразил я.
– Нет, ты не должен. И ты больше не должен спать в моей постели.
– Хорошо. Тогда спи ты в моей.
Она упрямо сжала губы:
– Перестань, Робби. Ты должен жить еще очень долго. Я хочу, чтобы ты был здоров и чтобы у тебя были дети и жена.
– Я не хочу никаких детей и никакой жены, кроме тебя. Ты мой ребенок и моя жена.
Несколько минут она лежала молча.
– Я очень хотела бы иметь от тебя ребенка, – сказала она потом и прислонилась липом к моему плечу. – Раньше я этого никогда не хотела. Я даже не могла себе этого представить. А теперь я часто об этом думаю. Хорошо было бы хоть что-нибудь после себя оставить. Ребенок смотрел бы на тебя, и ты бы иногда вспоминал обо мне. И тогда я опять была бы с тобой.
– У нас еще будет ребенок, – сказал я. – Когда ты выздоровеешь. Я очень хочу, чтобы ты родила мне ребенка, Пат. Но это должна быть девочка, которую мы назовем тоже Пат.
Она взяла у меня бокал и отпила глоток:
– А может быть, оно и лучше, что у нас нет ребенка, милый. Пусть у тебя ничего от меня не останется. Ты должен меня забыть. Когда же будешь вспоминать, то вспоминай только о том, что нам было хорошо вместе, и больше ни о чем. Того, что это уже кончилось, мы никогда не поймем. И ты не должен быть печальным.
– Меня печалит, когда ты так говоришь.
Некоторое время она смотрела на меня:
– Знаешь, когда лежишь вот так, то о многом думаешь. И тогда многое, что раньше было вовсе незаметным, кажется необычайным. И знаешь, чего я теперь просто не могу понять? Что вот двое любят друг друга так, как мы, и всё-таки один умирает.
– Молчи, – сказал я. – Всегда кто-нибудь умирает первым. Так всегда бывает в жизни. Но нам еще до этого далеко.
– Нужно, чтобы умирали только одинокие. Или когда ненавидят друг друга. Но не тогда, когда любят.
Я заставил себя улыбнуться.
– Да, Пат, – сказал я и взял ее горячую руку. – Если бы мы с тобой создавали этот мир, он выглядел бы лучше, не правда ли?
Она кивнула:
– Да, милый. Мы бы уж не допустили такого. Если б только знать, что потом. Ты веришь, что потом еще чтонибудь есть? – Да, – ответил я. – Жизнь так плохо устроена, что она не может на этом закончиться.
Она улыбнулась:
– Что ж, и это довод. Но ты находишь, что и они плохо устроены?
Она показала на корзину желтых роз у ее кровати.
– Вот то-то и оно, – возразил я. – Отдельные детали чудесны, но всё в целом
– совершенно бессмысленно. Так, будто наш мир создавал сумасшедший, который, глядя на чудесное разнообразие жизни, не придумал ничего лучшего, как уничтожать ее.
– А потом создавать заново, – сказала Пат.
– В этом я тоже не вижу смысла, – возразил я. – Лучше от этого она пока не стала.
– Неправда, милый. – сказала Пат. –С нами у него всё-таки хорошо получилось. Ведь лучшего даже не могло и быть. Только недолго, слишком недолго.
x x x
Несколько дней спустя я почувствовал покалывание в груди и стал кашлять. Главный врач услышал это, пройдя по коридору, и просунул голову в мою комнату:
– А ну зайдите ко мне в кабинет.
– Да у меня ничего особенного, – сказал я.
– Всё равно, – ответил он. – С таким кашлем вы не должны приближаться к мадемуазель Хольман. Сейчас же идите со мной.
У него в кабинете я со своеобразным удовлетворением снимал рубашку. Здесь здоровье казалось каким-то незаконным преимуществом; сам себя начинал чувствовать чем-то вроде спекулянта или дезертира.
Главный врач посмотрел на меня удивленно.
– Вы, кажется, еще радуетесь? – сказал он, морща лоб.
Потом он меня тщательно выслушал. Я разглядывал какие-то блестящие штуки на стенах и дышал глубоко и медленно, быстро и коротко, вдыхал и выдыхал, – всё, как он велел. При этом я опять чувствовал покалыванье и был доволен. Хоть в чем-нибудь я теперь мог состязаться с Пат.
– Вы простужены, – сказал главный врач. – Ложитесь на денек, на два в постель или по крайней мере не выходите из комнаты. К мадемуазель Хольман вы не должны подходить. Это не ради вас, а ради нее.
– А через дверь можно мне с ней разговаривать? – спросил я. – Или с балкона?
– С балкона можно, но не дольше нескольких минут. Да пожалуй можно и через дверь, если вы будете тщательно полоскать горло. Кроме простуды, у вас еще катар курильщика.
– А как легкие? – У меня была робкая надежда, что в них окажется хоть что-нибудь не в порядке. Тогда бы я себя лучше чувствовал рядом с Пат.
– Из каждого вашего легкого можно сделать три, – заявил главный врач. – Вы самый здоровый человек, которого я видел в последнее время. У вас только довольно уплотненная печень. Вероятно, много пьете.
Он прописал мне что-то, и я ушел к себе.
– Робби, – спросила Пат из своей комнаты. – Что он сказал?
– Некоторое время мне нельзя к тебе заходить, – ответил я через дверь. – Строжайший запрет. Опасность заражения.
– Вот видишь, – сказала она испуганно. – Я ведь всё время говорила, чтоб ты не делал этого.
– Опасно для тебя, Пат, не для меня.
– Не болтай чепухи, – сказала она. – Скажи, что с тобой?
– Это именно так. Сестра! – Я подозвал сестру, которая принесла мне лекарство. – Скажите мадемуазель Хольман, у кого из нас болезнь более заразная.
– У господина Локампа, – сказала сестра. – Ему нельзя заходить к вам, чтобы он вас не заразил.
Пат недоверчиво глядела то на сестру, то на меня. Я показал ей через дверь лекарство. Она сообразила, что это правда, и рассмеялась. Она смеялась до слез и закашлялась так мучительно, что сестра бросилась к ней, чтобы поддержать.
– Господи, – шептала она, – милый, ведь это смешно. Ты выглядишь таким гордым.
Весь вечер она была весела. Разумеется, я не покидал ее. Напялив теплое пальто и укутав шею шарфом, я сидел до полуночи на балконе, – в одной руке сигара, в другой – бокал, в ногах – бутылка коньяка. Я рассказывал ей истории из моей жизни, и меня то и дело прерывал и вдохновлял ее тихий щебечущий смех; я сочинял сколько мог, лишь бы вызвать хоть мимолетную улыбку на ее лице. Радовался своему лающему кашлю, выпил всю бутылку и наутро был здоров.
x x x
Опять дул фен. От ветра дребезжали окна, тучи нависали всё ниже, снег начинал сдвигаться, по ночам в горах шумели обвалы; больные лежали возбужденные, нервничали, не спали и прислушивались. На укрытых от ветра откосах уже начали расцветать крокусы, и на дороге среди санок появились первые повозки на высоких колесах.
Пат всё больше слабела. Она не могла уже вставать. По ночам у нее бывали частые приступы удушья. Тогда она серела от смертельного страха. Я сжимал ее влажные бессильные руки.
– Только бы пережить этот час, – хрипела она. – Только этот час, Робби. Именно в это время они умирают…
Она боялась последнего часа перед рассветом. Она была уверена, что тайный поток жизни становится слабее и почти угасает именно в этот последний час ночи. И только этого часа она боялась и не хотела оставаться одна. В другое время она была такой храброй, что я не раз стискивал зубы, глядя на нее.
Свою кровать я перенес в ее комнату и подсаживался к Пат каждый раз, когда она просыпалась и в ее глазах возникала отчаянная мольба. Часто думал я об ампулах морфия в моем чемодане; я пустил бы их в ход без колебаний, если бы не видел, с какой благодарной радостью встречает Пат каждый новый день.