Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 11
Скорбный взгляд Крюгера.
Я опять попал в точку. Господи, что мне делать? — Андрюша, спой еще что-нибудь, — говорит Вера с таким напором, словно от этого зависит вся ее дальнейшая жизнь. Я и сам знаю, что петь придется еще. Я уже готов к этому. Все мое несчастное, изодранное в клочья вчерашним концертом существо готово к новому испытанию. Профессиональные нагрузки, как у космонавтов. Не хочешь, но можешь. Иначе в тебе нет никакого смысла. Работай или хотя бы делай вид. Твоя жизнь — это твое гребаное пение.
Бог и Дьявол в твоем лице.
Когда ты больше не сможешь, не важно кто, Бог или Дьявол, помогут тебе. Всегда так бывает. О'кей!
— Вера, а какие песни тебе еще понравились?
Искренне смотрю прямо в глаза.
Нет, мне просто интересно!
Крюгер смотрит на Веру. Вера сидит, думает. Молчание.
— Крюгер, — восклицаю я, — налей еще!
Крюгер с готовностью кивает и наливает.
У меня есть время и самому вспомнить какую-нибудь песню. При всем обилии песен я часто не могу вспомнить ни одной достойной для застолья. Одни кажутся слишком длинными, лень их петь, другие нудными, а третьи петь просто противно, до того обрыдли. Наступает ступор. Тогда на помощь приходят слушатели.
Вера молчит, думает.
Крюгер разливает.
— Ой! — радостно вскрикивает Вера. — У тебя еще такая песня есть, философская. Что-то про Библию. Слова там про крест и Голгофу.
Есть такая песня. Как же нам, бардам, обойтись без Голгофы? У всех есть своя голгофа. Обязательно должна быть. У Сахарова была, у Венички Ерофеева, даже у Филиппа Киркорова, наверное, есть, хотя хрен его знает, есть и у меня тоже. Раскрученный библейский брэнд.
«Ювелирный салон „Голгофа“: найди свой крест!»
Всю Библию можно растащить на лейблы и слоганы. «Жидкое мыло „Понтий Пилат“». «Презервативы „Блудный сын“: вернись здоровым!» Я так и делаю. Вырываю строку из контекста, ловко ею жонглирую и вставляю в песню. Обрамляю, как скрижалями, своими недостойными стихами. Текст в таком виде обретает законченность рубаи и гораздо большую глубину, нежели в самой Библии, где все как-то туманно и скучновато, как в викторианском Лондоне. Хотя, если читать ее с точки зрения биоробота, для которого она, собственно, и была написана, а не венца творения, кем большинство с величавым простодушием себя считает, в Библии не останется никаких тайн. Все встает на свои места. Прочитав Новый Завет, даже испытываешь некоторое разочарование, как если бы ознакомился с нехитрой биографией рабочего Сидорова. Родился — работал — умер. Ясно сказано: вас, ребята, создали, так ебитесь и не выебывайтесь, а то вам наступит пиздец. А всякие страсти-мордасти оставьте святым и злодеям, они все равно ни на что не способны, кроме как творить добро и зло. То есть, сублимируя таким образом половую энергию, поддерживать паритет. Это уже не батарейки, это мощные аккумуляторы. Впрочем, остались еще кретины, которые полагают, что прав был этот шут гороховый Дарвин, уверявший, что все живое на этой планете произошло от какой-то сраной молекулы. Уму непостижимо! Старик Фрейд подошел близко, очень близко, но так ничего и не понял, запутавшись в сознательном и бессознательном, как паук в собственной паутине. Чувак сделал себе имя и стал пророком многомиллионной армии последователей, со всем бесстыдством еврейской предприимчивости раскрутив такой, казалось бы, банальный факт, что хуй — это инструмент ебли и что подавляющее большинство населения так или иначе стремится использовать его по назначению. Фрейд был прав, как тот слепой индийский мудрец, который, ощупав хобот слона, заявил, что слон — это длинный, гибкий и округлый предмет. На могиле Фрейда должен стоять огромный член из розового мрамора…
Да, нудная песня.
— Спой, Андрюша.
После первой песни петь, как правило, легче… Устанавливается голос. Привыкает тело. Сначала спою, а потом выпью. Так надо. И я завожу:
Три аккорда. При всей скорбности текста — мажорных. Ре — соль-ре — соль-ля — соль-ре. Пафосный медляк из тех, которые поют, чтобы немножко отдохнуть между надрывными любовными балладами и дурацкими шуточными, исполняющимися со всей страстью измученной многолетними запретами совковой души. Песня для поддержания имиджа интеллектуального барда, столь приятного для всякого умствующего слушателя, желающего воскорбеть над чем-нибудь вместе с залом и автором, в коем он со всей строгостью вдумчивого читателя Солженицына и Жореса Медведева хочет видеть собрата по духовной эмиграции. Нате кушайте! Идите и расскажите обо мне своим детям, которым все по хую, которым так же, как и мне, глубоко насрать и на Солженицына, и на Сахарова, и на всех многочисленных Гинзбургов, кем бы они ни были…
Ре-мажор — бля-я-ммм…
Медленное затухание.
— Ну, вот такая песня. А что тебе еще понравилось? — ласково, как папулька, спрашиваю я у Веры. И хватаю рюмку. Крюгер машинально берет свою. Вера, игнорируя водку, смотрит мне в глаза. Да, я знаю, что я великолепен. Так, а сколько сейчас времени? Мне ведь надо еще заехать домой за кассетами, иначе какой смысл ехать к Алферову? Я чувствую, как меня покачивает.
Сносит.
С одной стороны, это хорошо, с другой — плохо. Похоже, я набрался. Но в меру. Это хорошо. Главное — вовремя остановиться, поесть и начать пить коньяк.
Вопрос меры — это вопрос вопросов, вопрос всей этой жизни и этого мира.
Но сейчас (я это чувствую) еще рано.
— Андрюшк, — покачиваясь на стуле, говорит Крюгер, — а спой что-нибудь сексуальное… Ну, что ты вчера пел.
Я киваю и молча чокаюсь с Крюгером.
Я все больше и больше люблю Крюгера. Я его уважаю. Он классный чувак. Не пиздит, не лезет в душу. Стихов не читает. Хотя, наверное, еще рано. Вот выпьет еще — и прочтет. Ну и хуй с ним. Я послушаю. Мы с Крюгером выпиваем. Вера обеспокоенно выпивает вместе с нами. Да, останавливаться нельзя. Отставание чревато… Чем чревато? Не важно. Мы выпиваем одновременно. Одновременно запиваем чаем. И одновременно выдыхаем. Вера — почти незаметно. Так надо.
Удивительно, но мне уже хочется петь.
Я чувствую вдохновение.
Так бывает перед концертом, когда выпиваешь полбутылки коньяку. Все по хую. Но вся беда в том, что забываешь тексты. Поэтому сдерживаешься. Но не сейчас. И я начинаю пиздить:
— Когда я жил в Лондоне, я часто бывал в Гайд-парке. И там я постоянно встречал одну тридцатилетнюю леди, которая гуляла с мраморным английским догом. Она гуляла с ним утром, вся окутанная туманом, всегда одна, а я проезжал мимо на велосипеде и смотрел на них. На все мои попытки заговорить она отвечала презрительным молчанием. И в итоге я написал эту песню…
Трясение кустов тенистых и нервное топтанье ног вещают моему лирическому герою, джентльмену, о том, что вновь он наткнулся на колоритную парочку, бродящую по парку. В конце концов любопытство берет верх над традиционным английским бесстрастием, и он, раздвинув ветви, заглядывает в кусты. И что же он там видит? О ужас! Противоестественный акт соития между леди и ее догом. Мой герой начинает увещевать возбужденную женщину, стремясь отвратить ее от столь чудовищного разврата, на что она ему с истеричным смехом отвечает, что мужчины всю жизнь использовали ее, а бывший муж, лорд Чемберлен, по своему аристократическому обыкновению, гонялся за ней по всему дому с плеткой, нарядившись фавном, но теперь она нашла единственное существо, которое любит ее ради ее самой.