Антибард: московский роман - О'Шеннон Александр. Страница 58

— Ему все говорят, чтоб не пил, а он держится-держится, а потом все равно срывается.

— Знакомая картина… И где он сейчас?

— Он там, у Алферова в подсобке.

— Ну, пойдем посмотрим.

Мы направляемся в сторону туалета.

У Иванова — цирроз! Ну ни хуя себе!.. А я и не знал. Да, если он так будет квасить со своим циррозом, долго не протянет. Майк Науменко, кажется, умер от цирроза. Единственный нормальный был чувак из всех этих фуфлыжников, поющих так называемый русский рок…

Меня мучительно тянет идти, держась за стену. Или просто сесть на какой-нибудь предмет и отдохнуть. Ни с кем не общаясь, никого не слушая. Ни о чем не думая… Расслабиться… Как они все меня заебали!

Ноги у меня как ходули. Я их напрягаю до предела, чтобы они не подломились подо мной, стараясь идти ровно. В глазах все плывет. Куда-то уплывает… Вера идет рядом и что-то взволнованно говорит. «Иванов… Иванов…» Благоприобретенный инстинкт Женщины Барда — каждого придурка и мудозвона, способного взять три аккорда на гитаре, считать несчастным гением. Не понятым миром и пославшей его в свое время на хуй женой. Со слезами на глазах носиться ночью по всему лесу от костра к костру, разыскивая очередного распиздяя с циррозом печени, двадцать лет подряд распевающего там, где наливают, «Милая моя, солнышко лесное». Страшно ревновать к другим таким же лесным феям…

Фильм Никиты Михалкова «Спасти барда Иванова». Пронизанный гражданским пафосом. По книге воспоминаний Владислава Крюгера. Лауреат «Оскара» в номинациях «Лучшая мужская роль» и «Лучшая песня». Победитель… Андрей Степанов! (Applause.)

— Леди и джентльмены!.. Я благодарю Бога, маму, папу и цирроз печени…

— …Да, да… — успокаиваю я на ходу Веру. — Сейчас поглядим… Посмотрим…

Около туалета сворачиваем и идем направо. Там офис Алферова, аппаратная и подсобка. Здесь явственно слышна песня, доносящаяся из зала. Но это уже не Бумагин со своим унитазным голосом Квазимодо Петкуна, а женский — высокий, но в то же время сдавленный для проникновенности, словно жертва зовет на помощь в глухом проходном дворе, слегка продушенная маньяком. Нутряной такой голос. Ба, да это, наверное… Как же ее… Вот еб твою мать, опять забыл!..

Возле двери в подсобку, на огромном барабане, видимо, инсталляционном продукте неугомонного Соловьева, с каким, наверное, ходили в походы цари Урарту, в расслабленной позе сидит Крюгер.

— Крюгер! — возмущенно окликаю я. — Хули ты тут расселся? Иди спасай Иванова, это ты его сюда притащил!..

Крюгер никак не реагирует. И тут я замечаю, что он сладко спит. Нет, это просто черт знает что!..

— Не буди его… — испуганно шепчет Вера, — а то потом не угомонишь… Пусть поспит, ему легче станет.

Нет, мне это нравится!.. Ему-то, конечно, легче станет, но при чем тут я? Я бы, может, тоже поспал где-нибудь, забившись в щель… Только хуй мне, я вижу, дадут поспать… Кто, как не ты, Андрей Степанов, спасет алкоголика Иванова?

— Спи спокойно, дорогой товарищ, — скабрезным тоном желаю я, и мы заходим в подсобку.

Вся она уставлена раздолбанными гитарами, балалайками, баянами с рваными мехами, облезлыми колонками, стены увешаны разноцветными проводами, пожелтевшими афишами алферовских концертов времен достославного «Пятого колеса», а посередине комнаты на трех составленных венских стульях спит бард Александр Иванов… Голова свесилась чуть ли не до пола, лицо мучнистое, страдальческое, как у замученного католического святого. По-детски открытый рот, обрамленный растительностью, переходящей в аккуратную эспаньолку, испещренную застрявшими хлебными крошками. Под стулом растеклась большая лужа, скупо поблескивающая в свете лампы. Некоторое время мы в глубоком молчании смотрим на спящего.

— Он еще жив? — спрашиваю я устало. — Надо посмотреть, дышит он хоть или нет…

Вера осторожно приближается к Иванову и наклоняется над ним.

— Ну что?

— Дышит… Ну и запах! — Вера морщится.

— Все правильно, он перегаром дышит. Отойди, а то еще блеванет на тебя…

Вера поспешно отступает. Я окидываю взглядом композицию и понимаю, что здесь что-то не так… Что-то не то… Какой-то детали явно не хватает. Черные брюки, серые носки…

— А где же его ботинки?

Вера беспомощно оглядывается во все стороны.

— Не знаю…

— Сперли уже, что ли? Или он так сюда и приехал? А это что под ним за лужа?

Горе побежденным!..

Мы смотрим на Иванова и молчим. Даже присесть негде… Разлегся на трех стульях, пьяница хренов… Ну и хули я здесь делаю? Ладно, надо выпить… Я достаю коньяк, снимаю кое-как держащуюся крышку и выпиваю. Коньяк колом встает в горле. Я судорожно сглатываю, и ядреная жидкость проваливается внутрь. Уф-ф-ф… И запивки нету. Что за жопа!..

— Вера, — сержусь я, восстановив дыхание, — зачем ты меня сюда притащила? Спит он — и пускай себе спит. Проспится, найдет свои ботинки и поедет домой. Или останется здесь на ночь.

— Ни фига он здесь не останется!

Мы оборачиваемся. В дверях стоит Алферов, красный от негодования. В руках у него ботинки со свисающими мокрыми шнурками.

— Вот проснется, вытрет с пола свою мочу и поедет домой. Я его здесь не оставлю.

— Он что — обоссался?! — спрашиваю я изумленно.

— А ты что — не видишь?

— У него, наверное, почки больные, — вздрагивая от жалости, говорит Вера.

— Голова у него больная, а не почки, — злится Алферов, — как и у Крюгера… Сто раз говорил им: «Не приезжайте сюда пьяными!» Нечего здесь пьяным делать!.. Приедут и спят здесь, только публику отпугивают. Выпили — так нечего мотаться, ложитесь спать дома…

Вера жалостливым бабьим взглядом смотрит на Иванова. Я киваю, во всем соглашаясь с Алферовым, и спрашиваю:

— Это его ботинки?

— Его… Обмоченные. Пришлось взять у Карамышевой фен и сушить полчаса. Будто мне больше делать нечего!..

У меня начинает болеть голова. В душе клубится тоска.

— Ну ладно, я пойду, — устало говорю я, — кофейку, может, выпью… Разбирайтесь тут сами. — Я машу бутылкой в сторону спящего и выхожу в дверь.

— Ты-то сам как? — мрачно спрашивает Алферов, показывая глазами на коньяк. — До сцены доберешься?

— Ну так!

Да, блин, мне ведь еще петь… О Господи! Никакого тебе покоя. В горле свербит, голова тяжелая. Я захожу в сортир и иду к раковине. Включаю воду и жду, когда она немного стечет. Стою и жду, облокотившись на шаткую раковину, пытаясь рассмотреть себя в мутное, треснувшее зеркало. Ни хрена не видно, кроме каких-то контуров, волос и щетины… Ладно, наплевать. Я с трудом наклоняюсь, чтобы не покачнуться и лбом окончательно не добить зеркало, и пью воду. Она с каким-то болотным привкусом, как в Питере, но какая еще может быть, к черту, вода в этом древнем подвале? Зато холодная.

Попив, я понимаю, что это еще не все, что я мог бы сделать в туалете. Я задумываюсь, а потом решительно направляюсь в кабинку с унитазом. Здесь относительно чисто, пахнет то ли карболкой, то ли хлоркой — въевшийся мне в память запах школьного сортира… Да, надо пописать. Как-то я давно не писал, а тут еще перед глазами лежит обдувшийся Иванов со своей лужей. Надо подстраховаться. Извлеченный Мася никак не реагирует, видимо, совсем сомлел, но исправно выдает мощную струю, исходящую паром. Часть капель орошает мне штаны, но мне все равно… Я запихиваю Масю обратно и собираюсь выйти, но что-то меня тревожит… Что же меня тревожит?.. «А поднял ли ты, Андрей Степанов, как Русский Новой Формации, достойный войти в дружную семью европейских народов, стульчак?» — думаю я. И с горечью вижу, что стульчака-то и нету! Нету стульчака!.. А на нет — и суда нет. А как же тогда… А-а, ладно… Вот гениальное решение всех насущных проблем. Ах как это по-нашему!

Выйдя из туалета, я застываю. Куда идти? В буфет — душа не принимает, видеть уже никого не могу, да и дышать там нечем… В подсобке сладко спит обоссанный Иванов, и около него хлопочет сердобольная Вера. Сейчас, наверное, по собственной инициативе подтирает за ним… Барды, ебенать! Сливки общества. Цвет российской культуры… Может, запереться в сортире и покемарить на толчке? Нет, начнут ломиться. Не дадут расслабиться.