Запертая комната - Остер Пол Бенджамин. Страница 16

В тот же вечер я обсудил это с Софи, но, так как я не мог быть с ней вполне откровенен, разговор этот ничего мне не дал.

— Смотри, — сказала она. — Если у тебя к этому лежит душа, наверно, имеет смысл взяться за работу.

— И тебя это не напрягает?

— Нет. Вроде нет. Мне уже приходило в голову, что рано или поздно такая книга появится. Раз уж кто-то должен ее написать, лучше, если этим кем-то будешь ты.

— Мне придется писать о тебе и Феншо. Что, согласись, довольно странно.

— А ты много не пиши. В любом случае мне , спокойнее, если это будет твой взгляд.

— Возможно, — сказал я, чувствуя, что зашел в тупик. — Проблема в чем? Хочу ли я постоянно думать о Феншо? Не пора ли ему раствориться в тумане?

— Тебе решать. Ясно одно: такую книгу лучше тебя никто не напишет. И это необязательно должна быть стандартная биография. Можно придумать что-нибудь поинтереснее.

— Например?

— Ну, не знаю. Что-нибудь личное, захватывающее. История вашей дружбы. Книга в равной степени о нем и о тебе.

— Гм. Интересно. Знаешь, что меня поражает? Как ты можешь быть такой спокойной?

— Очень просто: ты мой муж, и я тебя люблю. Если ты решишь писать эту книгу, то я «за». Я ведь не слепая. В том, что у тебя не ладится работа, наверно, есть и моя вина. Может, это как раз то самое, что поможет тебе снова войти в колею.

Втайне я рассчитывал, что Софи примет за меня решение, что она будет возражать и мы, один раз поговорив, поставим на этом точку. А вышло все наоборот. Я загнал себя в угол, и мужество оставило меня. Подождав пару дней, я позвонил Стюарту и сказал, что буду писать книгу. Меня еще раз угостили ланчем и после этого предоставили самому себе.

О том, чтобы рассказать всю правду, не могло быть и речи. О Феншо надо было говорить как о покойнике, иначе книга о нем не имела смысла. Никакого упоминания о письме; считай, что его не было. План моих действий лежал на поверхности, и к его исполнению я приступил с открытыми глаза-ми и лживым сердцем. Я занимаюсь беллетристикой. Моя книга, хоть и основанная на фактах, есть не что иное, как обман. В тот момент, когда я подписал контракт, я продал душу дьяволу.

Несколько недель мои мысли блуждали в поисках ключа. Жизнь человеческая необъяснима, повторял я про себя. Сколько фактов и деталей ни приводи, все равно главного не выразишь. Сказать, что такой-то родился там-то и ходил в такую-то школу или колледж, что он делал то-то и то-то, что он женился на такой-то женщине и родил таких-то детей, что он умер тогда-то, оставив после себя такие-то книги или мост или выиграв такую-то битву, — значит не сказать почти ничего. Мы хотим, чтобы нам рассказывали истории, и слушаем их точно так же, как в далеком детстве. Пытаясь за словами разглядеть реальный мир, мы ставим себя на место героя истории и делаем вид, будто способны его понять, — себя же мы понимаем! Обыкновенное заблуждение. Возможно, для себя мы существуем и время от времени даже приоткрываемся каким-то одним бочком, но сути, в конечном счете, нам не понять, и чем дольше мы живем, тем менее прозрачными для себя самих становимся, тем острее осознаем свою невнятность. Где уж нам пересечь границу чужого «я», если мы не способны добраться даже до собственного нутра?

Мне вспомнился случай восьмилетней давности. В июне семидесятого от безденежья и отсутствия всяких перспектив я временно подрядился на работу в Гарлеме. Нас было человек двадцать, команда волонтеров, призванных обойти всех, кто не откликнулся на присланный по почте опросный лист. После нескольких дней тренажа в пропыленной двухэтажной студии напротив кинотеатра «Аполлон», усвоив все анкетные нюансы и правила собственного поведения, мы разбрелись по своим кварталам с красными, белыми и синими заплечными сумками — стучаться в квартиры, задавать вопросы, собирать факты. Мое крещение состоялось в статистическом управлении. В дверную щель просунулась голова (в глубине пустой комнаты за длинными столами для пикника трудились два десятка людей) и вежливо отказала мне в разговоре. И пошло-поехало. Следующим моим респондентом оказалась полуслепая женщина, чьи родители были рабами. Мы проговорили двадцать минут, и только тогда, осознав, что я не чернокожий, она захохотала. Оказывается, она с самого начала это подозревала из-за моего смешного акцента, однако сама себе не поверила. Я был первым белым человеком, переступившим ее порог. В другой квартире, где жили одиннадцать человек не старше двадцати двух лет, почти никого нельзя было застать дома. А тот, кто был на месте, отказывался разговаривать со мной даже через дверь. С наступлением лета жара и влажность сделались нестерпимыми, как это бывает только в Нью-Йорке. Начиная свой обход с утра пораньше, я тупо ходил из дома в дом, чувствуя себя каким-то инопланетянином. Наконец я решил посоветоваться с моим чернокожим начальником. Этот трепач в неизменном шелковом аскотском галстуке, с сапфировым перстнем на пальце и открыл мне глаза. Он получал свою долю от каждой сданной нами анкеты. От наших результатов зависел объем его карманов.

— Я тебе не советчик, — сказал он. — Если ты честно делал свое дело, твоя совесть должна быть чиста.

— Значит, махнуть на все рукой? — спросил я.

— А с другой стороны, — продолжил он философски, — правительственным чиновникам нужны заполненные анкеты. Чем больше анкет, тем лучше у них там настроение. А ты парень неглупый, складывать умеешь. Если тебе не открыли дверь, это еще не значит, что там никто не живет, правильно? Вот и соображай, дружище. Мы же не хотим огорчать наше правительство?

После того разговора моя работа стала гораздо проще, но это была уже другая работа. Вместо беготни — протирание штанов, вместо дурацких опросов — свободное творчество. Раз в два дня, а то и каждый день я заходил в офис сдать заполненные анкеты и взять пачку пустых бланков; в остальное время я мог не выходить из дому. Не знаю, скольких людей я выдумал — сотни, тысячи? Сидя под вентилятором, с холодным мокрым полотенцем вокруг шеи, я заполнял анкеты со скоростью, на которую только был способен. Меня интересовали исключительно большие семьи — шесть, восемь, десять детей; особенно же я гордился умением приготовить сложный родственный коктейль из самых разных ингредиентов: родители и дети, кузены и кузины, дядюшки и тетушки, дедушки и бабушки, мужья и жены, пасынки и падчерицы, единокровные и единоутробные братья и сестры, друзья и подруги. Самым большим удовольствием было придумывать имена. Порой приходилось обуздывать свою фантазию, так и норовившую подсунуть какой-нибудь анекдотический вариант или каламбур или нечто неприличное, но в основном я держался в границах правдоподобия. Когда мое воображение истощалось, я прибегал к механическим подсказкам: цвета (Велик, Черни, Зеленин, Серов, Синькин), ' президенты (Вашингтон, Адаме, Джефферсон, Филмор, Пирс), литературные персонажи (Финн, Стар-бак, Димсдейл, Бадд). Мне нравились фамилии, ассоциирующиеся с небом (Орвилл Райт, Амелия Эрхарт), с комиками эпохи немого кино (Китон, Лэнгдон, Ллойд), с бейсболом (Киллбрю, Мэнтл, Мейс) и с музыкой (Шуберт, Айвз, Армстронг).