Слепой рыбак - Астафьев Виктор Петрович. Страница 3

Положил в трудовую ладонь Кир Кирыча зеленую трешку и я — куда денешься от коллектива, да еще от такого здорового? И Жора полез за пазуху, долго там шарил, бормотал: «Да где же он, рваный этот?..» Рыбаки предостерегающе подмигнули мне, готовому уж было покрыть долю инвалида своей трешкой. Наконец-то Жора выудил из-под старого, заштопанного бушлата рубль, мало уже похожий на современную деньгу — так был рублишко тот смят, потаскан, заеложен. «Вот, ребята, и на меня чеплашечку закажите, — протянул он его рыбакам и посоветовал „волжское“ не брать — крепости в нем мало, уж пусть лучше дорого, да мило, купить водки. Проймет! И веселей сердцу. И болести с нее никакой нету».

Конечно же рыбаки Жорин рубль отвергли, и он стоял с протянутой рукой вослед посыльному: «Как же это? Я на чужо зариться не привык. Возьмите, ребята…» И ветер трепал действительно уж рваную и почернелую по углам рублевку, которая, как оказалось, уж много лет, звалась она среди рыбаков «неразменной» и помогала Жоре «блюсти характер» и равенство в компании.

Ах, какой это был славный, размягченный, но горем не униженный человек, так похожий на свою родную северную землю обликом и нравом. Мне приходилось видывать на рыбалке всякий народ, встречал даже безруких. Среди них более других запомнился майор Купоросов, бывший командир отдельного саперного батальона, привыкший повелевать и властвовать. Он не то чтобы гордо, скорее зло переносил свое несчастье, чуждаясь людей, отвергая их помощь и участие. Дома, среди своих, наверное, какую-то помощь и принимал, но на людях, особенно на рыбалке, свирепел и лаялся на всякого, кто проявлял участие. У него на одной руке были разъяты кости, будто палками, двигал майор ими, неровно заросшими голым мясом, подернутым красной кожицей, пучками и врозь чернущим волосьем, постепенно густеющим и на здоровом теле звериной шерстью кроющим не только грудь, но плечи и спину.

Раздвоенную культю майор Купоросов держал за пазухой, под полушубком — мерзли бедные кости, на левую была надета шерстяная нахлобучка. Если клевало, он выхватывал свою клешню, цапал ею удочку, поднимал, перехватывал леску зубами и пятился от лунки, вынимая на лед рыбешку. Потом клал на колено червяка — с мотылем и мормышками не справлялся — и долго цеплял его кончиком крючка или блесенки.

Рыбачил майор Купоросов всегда на Святом озере, куда приезжал на инвалидной, громко трещащей и дымно стреляющей машине, и всегда рядом с удочкой опускал под лед блесну. Блесны у него были завидно уловисты, разных форм, из редких металлов. Пока Святое озеро не отравили удобрениями и стоками из свинокомплексов, здесь часто брали судак и щука, и так же часто упрямый, злой майор не мог совладать с крупной рыбиной, шибал ее об лед, таща волоком… И тогда сидел отставной майор на шарманке, неподвижно, уставившись вдаль, поверх озера и людей, глазами, налитыми тяжелым страданием, лицо его каменело, на нем выпукло проступали кости, каждая по отдельности, и толстая седая щетина делалась заметней на серых щеках и под синими губами, изорванными леской.

Но если майору Купоросову удавалось вывести крупную рыбину на лед, он громко и победно гакал, орал, глядел на народ и даже иногда предлагал выпить с ним в честь такой победы. Но никто не откликался на его приглашение, и он выпивал один. Все, кто знал майора Купоросова, думали, как, должно быть, тяжело приходится родным и близким этого человека, уязвленного увечьем и собственной гордыней.

Гриша установил скворечники, сколоченные из старого обрезного теса, на длинных жердях, и они гордо высились над крайней избой. На «блюдечках» скворечников немедленно затоптались, запоныривали в дырке две пары скворцов, и вскоре они уже дрались с теми, кому жилища не досталось. Люди, все еще толпившиеся возле сплавщицкой лавки, смотрели па скворечники, умильно слушали пересмешников, приговаривая: «Эко его! Эко его!.. Эко жених-то расходился! Эко невеста перья-то распустила! Хвостом-то, хвостом-то верьтит, ну чисто хомутовская Акулька перед солдатом! Помните, в сорок-то третьем годе, лес валить солдаты приезжали…»

Гриша, спускаясь к озеру, все останавливался, оглядывался на скворечни и был собою доволен до невозможности. Ерши по озеру насорены были, точно шелуха от семечек. Вороны, по-мужицки расставив ноги, деловито разворачивали их головой на ход, заглатывали, дергая шеей и хвостом, и какое-то время не двигались, вслушивались в себя, приходили в чувство от грубой пищи. Гриша собирал ершей в корзину, и вороны, волной катясь от него по озеру, орали и ругались — ерши для них наловлены, и нечего обирать бедных пташек!

Гриша отварил икряных ершей, выплеснул их в лоханку, в отваре наколдовал полное ведро ухи из полосатых, горбатых не только со спины, но и с пуза вороновских окуней. Запах варева донесло аж до озера! Газовики смотали удочки, прихватили с собою Жору и подались праздновать пасху. Узнав от хозяйки, что с сего дни начинается нынешняя, ранняя пасха, уважительная трудовая бригада решила отметить этот святой праздник — бригада почитала и любила почитать праздники, как старые, так и новые.

Иконы были покрыты чистыми рушниками. Под помещенной в центр иконостаса Матерью-Богородицей плодородия, хотя ничего здесь давно не сеяли и Богу негде было молиться, Богородицу все равно чтили, под раскрошившейся по углам доской иконы светилась лампада. Поскольку елейное масло давно в доме вывелось, в лампаде чадно горело и трещало подсолнечное масло, привезенное сплавщиками в бочке. Среди круглой, широкой столешницы с обломанными зубцами резьбы в узорчатом деревенском блюде красовались нарядные, в отваре луковой шелухи крашенные мелкие яйца инкубаторских куриц, привезенные газовиками. В Мурыжихе кур не было, и овец не было, и коров. Зато кошек в каждом дому по полдюжине. Люди, уезжая, бросали дома и вместе с ними кошек. Те подыхать не хотели, летами промышляли в лесу, к зиме забирались к старухам в дома — и не выживешь их никакой силой! Рожали кошки по три раза в год, котят прятали в пустых домах и приводили на люди уже зрячих, игривых. Ну как вот их выкинешь и куда?

Дружной, все более добреющей компанией разговелись газовики яичками, вспоминая кто про что и считая, что нарядней краски, чем от луковой шелухи, для пасхального яичка ничего нету и, главное дело, три окраски от нее: первая — яйца почти орехового, густого, древнего цвета. Второй цвет пожиже, и на яйце появляются круглые полоски, пятнышки на рыльце и на донышке. Ну, а третий — совсем жидкий, вываренный уж — яйца желтенькие, как одуванчики, получаются — все одно хорошо, все одно красиво!

Прежде чем стукнуть о столешницу, расколоть скорлупу и облупить яйцо, я подержал его в ладони — и в зажмуренных глазах увидел деревенскую улочку в мелкой травке, нарядных ребятишек, катающих по ней крашеные яички. У кого расколется яйцо, тот и проиграл — тут умение нужно, сноровка, и куриц своих знать надо, из-под которой брать яйцо, у какой рано покраснел гребень после зимы — у той яйца крупнее, желток ярче, скорлупа крепче. Бабушка знала, из-под какой курицы давать мне яички. Везло мне в игре. Обчищу, бывало, ребятню: набью карманы яйцами: коричневыми, розовыми, фиолетовыми, желтыми, голубыми, хожу гоголем, а кругом слезы и горе. Но праздник же! Весна, тепло, святой дух праздника, сама природа и душа пронизаны им, взывают к милосердию и состраданию, и, потиранив «жертвы», возвращаю им расколотые яички. И вот уже радость, прыганье малышей от счастья, и размягчение души моей, сотворившей милостивое дело, и желание творить его еще и еще, делать себе и всем тоже только радость, полниться счастьем и ощущением доброты…

Что с нами стало?! Кто и за что вверг нас в пучину зла и бед? Кто погасил свет добра в нашей душе? Кто задул лампаду нашего сознания, опрокинул его в темную, беспробудную яму, и мы шаримся в ней, ищем дно, опору и какой-то путеводный свет будущего. Зачем он нам, тот свет, ведущий в геенну огненную? Мы жили со светом в душе, добытым задолго до нас творцами подвига, зажженным для нас, чтоб мы не блуждали в потемках, не натыкались лицом на дерева в тайге и друг на дружку в миру, не выцарапывали один другому глаза, не ломали ближнему своему кости. Зачем это все похитили и ничего взамен не дали, породив безверье, всесветное во все безверье. Кому молиться? Кого просить, чтоб нас простили? Мы ведь умели и еще не разучились прощать, даже врагам нашим…