Как закалялась сталь - Островский Николай Алексеевич. Страница 60
– Мне необходимо сходить в комендатуру. Надо обо всем этом поставить в известность.
И нехотя, преодолевая усталость, поднялся.
Она не сразу отпустила его руку – не хотелось оставаться одной. Проводила его до двери и закрыла ее, лишь когда Корчагин, ставший ей теперь таким дорогим и близким, ушел в ночь.
Приход Корчагина в комендатуру объяснил непонятное для железнодорожной охраны убийство. Труп сразу опознали – это был хорошо известный уголовному розыску Фимка Череп, налетчик и убийца-рецидивист.
Случай у туннеля на другой день стал известен всем. Это обстоятельство вызвало неожиданное столкновение между Павлом и Цветаевым.
В разгар работы в цех вошел Цветаев и позвал к себе Корчагина. Цветаев вывел его в коридор и, остановившись в глухом закоулке, волнуясь и не зная, с чего начать, наконец выговорил:
– Расскажи, что вчера было.
– Ты же знаешь.
Цветаев беспокойно шевельнул плечами. Монтер не знал, что Цветаева случай у туннеля коснулся острее других. Монтер не знал, что этот кузнец, вопреки своей внешней безразличности, был неравнодушен к Борхарт. Анна не у него одного вызывала чувство симпатии, но у Цветаева это происходило сложнее. Случай у туннеля, о котором он только что узнал от Лагутиной, оставил в его сознании мучительный, неразрешимый вопрос. Вопрос этот он не мог поставить монтеру прямо, но знать ответ хотел. Краем сознания он понимал эгоистическую мелочность своей тревоги, но в разноречивой борьбе чувств в нем на этот раз победило примитивное, звериное.
– Слушай, Корчагин, – заговорил он приглушенно. – Разговор останется между нами. Я понимаю, что ты не рассказываешь об этом, чтобы не терзать Анну, но мне ты можешь довериться. Скажи, когда тебя бандит держал, те изнасиловали Анну? – В конце фразы Цветаев не выдержал и отвел глаза в сторону.
Корчагин начал смутно понимать его. «Если бы Анна ему была безразлична, Цветаев так бы не волновался. А если Анна ему дорога, то...» Павел оскорбился за Анну:
– Для чего ты спросил?
Цветаев заговорил что-то несвязное и, чувствуя, что его поняли, обозлился:
– Чего ты увиливаешь! Я тебя прошу ответить, а ты меня допрашивать начинаешь.
– Ты Анну любишь?
Молчание. Затем трудно произнесенное Цветаевым:
– Да.
Корчагин, едва сдерживая гнев, повернулся и пошел по коридору, не оглядываясь.
Однажды вечером Окунев, смущенно потоптавшись у кровати друга, присел на край и положил руку на книгу, которую читал Павел.
– Знаешь, Павлуша, приходится тебе рассказывать об одной истории. С одной стороны, вроде ерунда, а с другой – совсем наоборот. У меня с Талей Лагутиной получилось недоразумение. Сначала, видишь ли, она мне понравилась. – Окунев виновато поскреб у виска, но, видя, что друг не смеется, осмелел: – А потом у Тали... что-то в этом роде. Одним словом, я всего этого тебе рассказывать не буду, все видно и без фонаря. Вчера мы решили попытать счастья построить жизнь нашу на пару. Мне двадцать два года, мы оба имеем право голосовать. Я хочу создать жизнь с Талей на началах равенства. Как ты на это?
Корчагин задумался.
– Что я могу ответить, Коля? Вы оба мои приятели, по роду из одного племени. Остальное тоже общее, а Таля особенно дивчина хорошая... Все здесь понятно.
На другой день Корчагин перенес свои вещи к ребятам в общежитие при депо, а через несколько дней у Анны был товарищеский вечер без еды и питья – коммунистическая вечеринка в честь содружества Тали и Николая. Это был вечер воспоминаний, чтения отрывков из наиболее волнующих книг. Много и хорошо пели хором. Далеко были слышны боевые песни, а позже Катюша Зеленова и Волынцева принесли баян, и рокот густых басов и серебряный перезвон ладов заполнили комнату. В этот вечер Павка играл на редкость хорошо, а когда на диво всем пустился в пляс верзила Панкратов, Павка забылся, и гармонь, теряя новый стиль, рванула огнем:
Играла гармонь о прошлом, об огневых годах и о сегодняшней дружбе, борьбе и радости. Но когда гармонь была передана Волынцеву и слесарь рявкнул жаркое «яблочко», в стремительный пляс ударился не кто иной, как электрик. В сумасшедшей чечетке плясал Корчагин третий и последний раз в своей жизни.
Глава четвертая
Рубеж – это два столба. Они стоят друг против друга, молчаливые и враждебные, олицетворяя собой два мира. Один выстроганный и отшлифованный, выкрашенный, как полицейская будка, в черно-белую краску. Наверху крепкими гвоздями приколочен одноглавый хищник. Разметав крылья, как бы обхватывая когтями лап полосатый столб, недобро всматривается одноглавый стервятник в металлический щит напротив, изогнутый клюв его вытянут и напряжен. Через шесть шагов напротив – другой столб. Глубоко в землю врыт круглый, тесаный дубовый столбище. На столбе литой железный щит, на нем молот и серп. Меж двумя мирами пролегла пропасть, хотя столбы врыты на ровной земле. Перейти эти шесть шагов нельзя человеку, не рискуя жизнью.
Здесь граница.
От Черного моря на тысячи километров до Крайнего Севера, к Ледовитому океану, выстроилась неподвижная цепь этих молчаливых часовых советских социалистических республик с великой эмблемой труда на железных щитах. От этого столба, на котором вбит пернатый хищник, начинаются рубежи Советской Украины и панской Польши. В глубоких местах затерялось маленькое местечко Берездов. В десяти километрах от него, напротив польского местечка Корец, – граница. От местечка Славута до местечка Анаполя район Н-ского погранбата.
Бегут пограничные столбы по снежным полям, пробираясь сквозь лесные просеки, сбегают в яры, выползают наверх, маячат на холмиках и, добравшись до реки, всматриваются с высокого берега в занесенные снегом равнины чужого края.
Мороз. Хрустит под валенками снег. От столба с серпом и молотом отделяется огромная фигура в богатырском шлеме; тяжело переступая, движется в обход своего участка. Рослый красноармеец одет в серую с зелеными петлицами шинель и валенки. Поверх шинели накинута огромная баранья доха с широчайшим воротником, а голова тепло охвачена суконным шлемом. На руках бараньи варежки. Доха длинная, до самых пят, в ней тепло даже в лютую вьюгу. Поверх дохи на плече – винтовка. Красноармеец, загребая дохой снег, идет по сторожевой тропинке, смачно вдыхая дымок махорочной закрутки. На советской границе, в открытом поле, часовые стоят в километре друг от друга, чтобы глазом видно было своего соседа. На польской стороне – на километр-два.
Навстречу красноармейцу, по своей сторожевой тропинке, движется польский жолнер. Он одет в грубые солдатские ботинки, в серо-зеленый мундир и брюки, а поверх черная шинель с двумя рядами блестящих пуговиц. На голове фуражка-конфедератка. На фуражке белый орел, на суконных погонах орлы, в петлицах на воротнике орлы, но от этого солдату не теплее. Суровый мороз прошиб его до костей. Он трет одеревенелые уши, на ходу постукивает каблуком о каблук, а руки в тонких перчатках закоченели. Ни на одну минуту поляк не может остановиться: мороз тотчас же сковывает его суставы, и солдат все время движется, иногда пускаясь в рысь. Часовые поравнялись, поляк повернулся и пошел параллельно красноармейцу.
Разговаривать на границе нельзя, но когда кругом пустынно и лишь за километр впереди человеческие фигуры – кто узнает, идут ли эти двое молча или нарушают международные законы.
Поляк хочет курить, но спички забыты в казарме, а ветерок, как назло, доносит с советской стороны соблазнительный запах махорки. Поляк перестал тереть отмороженное ухо и оглянулся назад: бывает, конный разъезд с вахмистром, а то и с паном поручиком, шныряя по границе, неожиданно вынырнет из-за бугра, проверяя посты. Но пусто вокруг. Ослепительно сверкает на солнце снег. В небе – ни одной снежинки.