Рожденные бурей - Островский Николай Алексеевич. Страница 7
Раевский постелил свою поддевку на нары, снял шапку и прилег, повернувшись лицом к солдату. Тот смотрел на серебристую от седины шевелюру соседа.
– Сколько вам лет, пане Раевский?
– Сорок пять. А что?
– Да вот, гляжу, седой весь. Отчего бы это?
Суровые мохнатые брови Раевского шевельнулись:
– Бывает, что седеют и в двадцать.
Несколько минут оба молчали.
– Скрытный вы человек, пане Раевский, – сказал, наконец, Пшигодский. – Я уже давно к вам приглядываюсь. Вот немцу сказали, что не понимаете, а ведь неправда это!
Раевский внимательно посмотрел на него. Пшигодский успокаивающе улыбнулся:
– Можете не беспокоиться, пане Раевский! Я хоть и из легавой породы, но души еще черту не продавал. У меня тоже есть над чем подумать. Если бы эта колбаса немецкая знала, какую я «картошку копал» весь этот год, то он бы со мной иначе разговаривал. Если интересуетесь, могу рассказать кое-что из своей жизни. Все равно делать-то нам нечего. Так скорее время пройдет…
Раевский наблюдал за беспокойными движениями солдата.
– Знаете, что я вам скажу, Пшигодский? – не сразу ответил он. – Не всегда следует рассказывать все, что хочется рассказать. Вы мне кажетесь порядочным человеком. Но теперь не такое время, чтобы говорить лишнее там, где без этого можно обойтись. Вот, например, не наступи вы немцу на мозоль, мы с вами были бы теперь уже дома…
Солдат подсел к нему на нары.
– Что правда, то правда! Но, знаете, бывает такой час, когда душе скучно. И надо кому-то рассказать об этом. Особенно, если чувствуешь, что он разберется во всем по-человечески. Вот я сейчас почти дома, а радости большой от этого нет у меня…
– Почему?
– Да вот как все это получается. Расскажу сначала, издалека… Женился я перед самой войной. Нашел себе на деревне дивчину хорошую, красивую даже, правда, озорную немного. Зажили мы с Франциской на фольварке, что рядом с графской усадьбой… Началась война. А у графов так получилось: самый старший сын, Эдвард (у него имение под Варшавой), служил в русской гвардии, а средний, Станислав (у него имения в Галиции и на Украине), по мобилизации стал австрийским офицером. Когда немцы заняли наши места, он стал адъютантом здешнего начальника гарнизона. Выходило так: кто бы войну ни выиграл, а Могельницкие не проиграют. По просьбе отца граф Станислав взял меня в денщики. И все бы ничего. Да вот как-то заприметили господа Франциску. Понравилась им, сделали ее горничной. Жить она перешла во флигель около палаццо. Пристроили ее ухаживать за старым графом. Тот все хворает. Целые ночи за ним надо присматривать. Тут я стал замечать за ней что-то неладное. Ничего она мне не говорит, но вижу – мучит ее что-то. Приходил я к ней из города каждый вечер. Смотрю я раз утром (она еще спала), на груди у нее синяки, словно ее покусал кто. Запалило у меня сердце. Чуть не задушил! Тогда она призналась, что пристает к ней старый граф. Истерзал всю. Нет ей от него спасения. Когда она отбиваться стала, пригрозил ей, что на другой же день меня на фронт погонят, а ее со двора вон… И такое мне рассказала, что я совсем одичал. Ему, гаду старому, сдохнуть давно пора! Мешок с требухой! Ни на что не способен… Но хоть не может, а к бабе лезет. Зубами грызет… Целый день ходил я как помешанный. Ночью пришел – ее нет. Кинулся в дом. Стал ломиться в дверь к старому. Что потом получилось, черт его знает! Не помню… Но все сбежались, не пустили, хоть я и дрался, как бешеный! Граф Станислав так двинул меня револьвером по голове, что меня замертво выволокли на двор. Арестовали «за буйство в пьяном виде». А на другой день – в эшелон и на фронт. Тут я при первой возможности и сдался русским. Загнали нас в Сибирь, в концентрационные лагеря. Было это в конце пятнадцатого.
Натерпелись мы там беды! Тридцать пять копеек на солдатскую душу в день! А офицерам – семь рублей. Солдаты гибли от тифа и голода, а офицерье и в ус не дуло… Тут пришла революция. Семнадцатый год мы проболтались ни туда ни сюда. А вот как большевики взяли кого следует за жабры, тут и мы, пленные, тоже зашевелились. Нашелся среди офицеров отчаянный парень – венгерец, лейтенант Шайно. Так он нам прямо сказал; «Расшибай, братва, склады, забирай продукты и обмундирование!» Мы так и сделали. Только большевистская революция туда еще не дошла. Нас и распатронили. Шайно и нас, заводил из солдат, упрятали в тюрьму, собрались судить военно-полевым. Но тут началась заваруха! Добрались большевики и до наших лагерей. Всех освободили. Пошли митинги. И вот часть пленных решила поддержать большевиков. Собралось нас тысячи полторы, если не больше, – венгерцы, галичане… Все больше кавалеристы. Вооружились, достали коней. Захватили город. Открыли тюрьму. Нашли Шайно и сразу ему вопрос ребром: «Если ты действительно человек порядочный и простому народу сочувствуешь, то принимай команду и действуй».
Лейтенант долго не раздумывал: «Рад стараться. Давайте, – говорит, – коня и пару маузеров!» И пошли мы гвоздить господ русских офицеров. И так это мне понравилось, что я целых полгода с коня же слезал. Лейтенант Шайно с военнопленными остался партизанить на Дальнем Востоке, а меня потянуло ближе к дому. Перекочевал я на Украину. Здесь для меня тоже нашлась работа. Воевал, пока не попался немцам в лапы. Послали разведать в деревню. Наскочил разъезд. Хорошо, что не взял оружия. Сошел за военнопленного – старые документы выручили. Moтали меня, мотали. Наконец отпустили домой…
Пшигодский замолк и сидел неподвижно, устало свесив голову.
– Зачем ты мне про свои дела у большевиков рассказываешь? Человек я для тебя чужой, только что едем три дня вместе. Нарвешься ты когда-нибудь с такими разговорами на негодяя и сам себя к стенке поставишь, – тихо сказал Раевский.
– Это я для вас, чтобы не косились…
– А что тебе до меня? Смотрю я, чудной ты какой-то. Подъезжаешь ты будто не с той стороны. Давай бросим и ляжем спать.
В арестантскую прокрались сумерки. Утихал гул людских голосов за стенами. Слышно было, как по стеклам хлещет дождь…
– Я вас, товарищ Раевский, только теперь узнал, когда шапку сняли. Три дня думал, где я вас видел? Очень вы похожи на комиссара сводной интернациональной бригады. Только место вам здесь неподходящее и фамилия другая – того звали товарищ Хмурый. А приглядеться к вам – выходит одно и то же… Вот я и рассказал, чтобы не косились. Видите, не такие уж мы чужие.
Раевский усмехнулся в седые усы.
– Бывает же такое сходство! Только это сходство опасное, – могут вздернуть на перекладине ни за что ни про что…
Пшигодский положил руку на плечо Раевского.
– Можете быть уверены, товарищ Хмурый… извиняюсь, товарищ… то есть пане Раевский. Я не даром провел полгода в Красной Армии – кое-чему научился…
За стеной послышался грохот подходившего поезда. Снова гул людских голосов. Кто-то отпирал дверь. В коридоре – резкие выкрики команды. В арестантскую ввалилась толпа австрийских солдат всех родов оружия. Когда комната наполнилась ими до отказа, немецкие драгуны закрыли дверь. Сразу стало шумно и тесно. Солдаты размещались на нарах, на полу, на подоконнике, на ящике, заменявшем стол.
Бравый кавалерист с орденом Железного креста на груди подмигнул Пшигодскому:
– Тоже отступаешь, камрад? Ты что, погоны сам снял или тебе их этот обер-сукин сын пооборвал?
– Я – военнопленный. А вы что, ребята, домой? – невольно улыбаясь, спросил Пшигодский.
За кавалериста ответил крепыш с ефрейторскими нашивками.
– Да, в бессрочный отпуск.
Кругом засмеялись.
– Домой, карасей ловить.
– Жены ультиматум предъявили: если не вернемся, то получим отставку. Вот мы и торопимся.
Из угла кто-то недовольно буркнул:
– Видно, что поторопились. Говорил полковой совет – двинуться целым полком! Тогда бы от этих драгун только мокрое место осталось!
– Не унывай! Наши подоспеют – выручат.
– Когда плотину прорвет, дыру шапкой не заткнешь…
– Навоевались, хватит!
Совсем стемнело. Солдаты зажгли свечу, раскрыли сумки, принялись ужинать.