Дагиды - Оуэн Томас. Страница 21

Донатьен следила за действиями лавочника с интересом. Он снова вышел на улицу и обратился к ней:

— Вам это нравится?

— Что «это»?

— Рыцарь.

— Забавно.

Донатьен захотелось как можно скорей от него избавиться. Этот мерзкий субъект действовал ей на нервы. Она открыла сумку и поискала клочок бумаги, на котором несколько часов назад написала адрес мадам Дианы. Потом спросила, стараясь не поднимать глаз:

— Мадам Диана… Это здесь напротив, дом тридцать два?

Лавочник нервно потер ладони и ни с того ни с сего сильно ущипнул себя за нос. Он был бы забавен… в других обстоятельствах.

— Вы идете к этой… этой Диане?

Донатьен покраснела и приметно вздрогнула от волнение и стыда.

— Вы, — прибавил он, — такая молодая и прелестная!

Лицо Донатьен совсем загорелось. Лавочник принялся вытирать ладони о бедра. Гнусная рожа!

«Если он меня тронет, — решила Донатьен, — я влеплю ему пощечину».

Но лавочник стоял спокойно. Сказал только весьма ласковым тоном отеческого наставления:

— Не спешите туда, моя милая. Дайте свершиться вашей судьбе. Верьте мне. — И ушел, жестом приглашая ее следовать за ним в лавку.

Но Донатьен напряженно выпрямилась, расправила плечи и повернулась к нему спиной. Пересекла улицу, без колебаний толкнула дверь и скрылась в доме.

Сырой коридор, мрачная лестница, грязные ступени. К засаленным железным перилам она не прикоснулась. Только стена сияла недавней покраской: коричневая внизу, бледно-зеленая вверху.

Донатьен поднималась медленно, беспокойно, нерешительно. Господи, что делать? Как ее примет эта женщина? Что ей сказать? Про нее говорили, что она знающая и умеет молчать. Адрес дала надежная подруга.

Донатьен всхлипнула, ей хотелось расплакаться вовсю. Не от стыда, нет. От страха. Почему она вынуждена идти одна в этот жуткий, молчаливый дом?

На площадке второго этажа узкое окно выходило во двор. Донатьен не торопясь смотрела в мутное стекло. Белье, развешанное на четырех веревках, ржавая бочка под цинковой водосточной трубой, куча отбросов в углу. И эти стены — высокие, угрюмые, — тюрьма, да и только.

Дверь в какую-то квартиру. Маленькая табличка гласила:

Месье Самбо

артист

Донатьен приложила ухо. Месье Самбо, без сомнения, отсутствовал. Ни малейшего шума, и все же ей вдруг послышалось тяжелое шарканье домашних туфель. Но какое ей дело, в конце концов, до этого месье Самбо? Кто он? Живописец? Музыкант? Акробат? Или добрый клоун, всегда готовый чуть-чуть распотешить, — таких часто нанимают богатые родители для своих больных детей.

И эта низкая зловонная раковина, которая, очевидно, служит заодно писсуаром… И глухая монотонная капель из неисправного крана, изъеденного зеленой лепрой…

Месье Самбо, должно быть, бедолага. Какой-нибудь наемный скрипач в пенсне и с потрепанным воротничком. Уж конечно, его не сравнить с прекрасным сверкающим клоуном. Иначе он обязательно приколол бы к двери свою фотографию в белой бархатной шапочке и с серебряной звездочкой на правой щеке.

Капля из крана регулярно хлюпала. Возле сточной трубы лежали три обгорелые набухшие спички.

Донатьен поднялась на несколько ступенек. Запахло какой-то кислой пылью и затхлым бельем. С верхнего этажа доносилось гуканье и бормотанье ребенка. Бред какой-то. Галлюцинация. Наваждение. Разве здесь место для ребенка — в пагубной, смертоносной берлоге?

Поступь Донатьен сделалась более легкой, более упругой. Перед самой лестничной площадкой она вытянула шею. Дверь была полуоткрыта. Изнутри явственно слышались детские глоссолалии. Это радостное бормотание, этот булькающий речитатив — банальность при любых других обстоятельствах — казались здесь странными и неуместными.

Еще три ступеньки и Донатьен открыла дверь.

В крохотной кухоньке, возле жирной и осклизлой газовой плиты, на полу, среди смятых бумажных клочков, совсем маленький ребенок играл с белой чашкой. Он поднял заслюненный подбородок, засмеялся и тотчас принялся за свое гуканье.

— Мадам Диана… мадам Диана! — крикнула Донатьен. — Есть кто-нибудь?

Ответа не было. Ребенок замолчал и уставился на нее. Она прошла вперед, мимоходом потрепала курчавую белокурую головку и толкнула дверь в глубине кухни.

Застыла и зажала рот, чтобы не вскрикнуть.

На убогой постели лежала старая женщина — мертвая, с открытыми глазами. По краям ее желтых век ползала муха. Одна рука свесилась к полу, другая покоилась на груди. На полу валялись засморканные платки и черное нижнее белье — жесткое, словно кожа угря.

Донатьен отшатнулась и, ступая осторожно, как слепая, прошла кухню, не оглянувшись на ребенка, который начал всхлипывать. Перевела дыхание на площадке и бросилась вниз по лестнице.

Запыхавшись, она почти прыгнула на тротуар и тут резко остановилась. С другой стороны улицы чертов лавочник сделал ей знак подойти. Он несколько раз согнул и выпрямил указательный палец с видом ироническим и всезнающим — прямо школьный учитель, поймавший мальчишку на какой-нибудь шалости и приглашающий его к заслуженному наказанию. В этом пустяковом жесте было столько убедительной силы, что Донатьен с трудом подавила инерцию механического послушания.

Она не хотела пересекать улицу. Ей хотелось остаться одной, не видеть и не слышать никого. Ей было страшно. Кто дал знак подойти? Плюгавый ли этот лавочник, или жуткий Дон Кихот на паучьих лапах, или вообще кто-то другой, кого она всегда боялась встретить, кто-то, простодушный в своей неопределенности, в глазах которого сквозь подленькое всепонимание мерцала безысходная жестокость.

Донатьен поняла, что необходимо сейчас же, не медля ни секунды, свершить крестное знамение. Когда она коснулась пальцами лба, где-то наверху звонко треснуло оконное стекло и осколки посыпались перед ней на тротуар.

Она инстинктивно закрыла лицо ладонями и кинулась бежать.

Дверь лавочника стояла открытой. Владелец исчез.

Донатьен, ничего не соображая, ринулась в темень…

И снова на улице ни звука, ни дуновения. На верхнем этаже дома вздрагивала разбитая рама. Послышался тренькающий смешок или, быть может, бормотание одинокого ребенка.

С витрины проклятой лавчонки снова улыбалась девочка с птицей на плече.

И на пороге ОН снова занял свой пост.

Синяя змея

Я хочу как можно медленнее похоронить свои грезы…

Мануэль Дель Кабраль

На картине был изображен пейзаж: речка в пологих берегах, поросших кустарником, и ярко-синее небо. Маленький пейзаж, очень скромный, очень светлый. Стекло, вделанное в раму, отстояло от полотна сантиметров на пять.

И в этом пространстве я вдруг увидел синюю змею… Толщиной с добрый большой палец.

Поначалу она огибала контур полотна, образуя синее повторение правого нижнего угла, потом сдвинулась влево.

Она походила на одну из странных разноцветных жил, которые в бездонной глубине тысячелетий пробороздили некоторые кристаллы.

Чем она занималась в пространстве между пейзажем и стеклом, на котором вспухала иногда крохотная испаринка в том месте, где открывалась ее маленькая хищная пасть?

С минуту я созерцал с интересом ее граненую головку, ее тонкий раздвоенный язык, молниеносный, как лихорадочная антенна, которой бился, беспомощный, о прозрачную стену.

Потом мне стало не по себе. Отец стоял рядом. Он, видимо, находил все это совершенно естественным. Он стоял, засунув руки в карманы и смешно задрав бороду. Я повернулся к нему:

— Мне это не нравится. Надо ее убить.

— Она такая, такая синяя…

— Тем хуже! Мальчишки обязательно захотят ее потрогать.

У моего отца имелось много оружия. Он был страстным любителем стрельбы в цель. Я посоветовал ему взять пистолет, приставить дуло к стеклу и убить змею без риска.

Он пожал плечами и неохотно вышел из комнаты. Я продолжал наблюдать змею, лениво скользящую по берегу нарисованной речки, как вдруг дверь с треском распахнулась. Отец вошел. Но какая муха его укусила?