Двадцатые годы - Овалов Лев Сергеевич. Страница 8

Но Федор Федорович отвлек его от абстрактных рассуждений.

— Все это интересно, но мы уносимся в эмпиреи. Мечты мечтами, а жить приходится сегодняшним днем. Дрова-то у вас на зиму есть?

Федор Федорович тревожился, он привез жену и детей в деревню не на голод и холод.

— Будут, — самоуверенно отрубил Никитин. — Заставлю исполком, а нет, родители за каждого ученика привезут по возу соломы… — Он обратил вдруг внимание на мальчика. — Ты каких поэтов любишь?

— Фета… Блока… — неуверенно ответил ок. Блока он почти что и не знал, а Фета нашел среди отцовских книг и прочел полностью. — Беранже еще…

— А надо Пушкина, — строго сказал Никитин. — Для русского человека Пушкин — основа основ.

— А как здесь вообще живется?

Вера Васильевна не смогла яснее выразить свою мысль, ей хотелось спросить — можно ли здесь вообще жить — чем, так сказать, люди живы, не мужики, конечно, те, известно, пашут, сеют, растят хлеб, а вот как живут здесь люди интеллигентные.

Никитин подошел к окну, поглядел в сад, обернулся к гостям и весело сказал:

— Жутковато.

— То есть что значит жутковато? — спросил Федор Федорович.

— А очень просто! — Никитин застегнул ворот рубашки на все пуговки.

Славушка и пуговкам подивился: маленькие, круглые, черные, вроде тех, что бывают на детских ботинках.

— Не сплю ночами, стою у окна и все всматриваюсь…

Федор Федорович посочувствовал:

— Бессонница? Сердце?

Иван Фомич фыркнул.

— Какое там, к черту, сердце! Оно у меня бычье. Боюсь, как бы не подожгли. Мужички покоя лишились. Зайдутся от зависти…

Вера Васильевна не могла понять:

— Да чему ж завидовать?

— Как не завидовать, когда я такой дом захватил! — Он не без нежности погладил стену. — Сколько бы из этого кирпича печек сложили! А тут на-кась выкуси! Я же кулак…

Вера Васильевна улыбнулась:

— Какой же вы кулак…

Но Иван Фомич не принял ее сочувствия.

— А я и есть кулак, — сказал он не без хвастовства. — Дом, свиньи, корова. Достойный объект для зависти…

— Но ведь вы школу создали, вы воспитатель их детей…

— А им на это ровным счетом начхать. Через тридцать лет рай, а хлеб сейчас отбирают? Мужик реалист, что из того, что его сын через тридцать лет станет инженером или врачом. Ты ему сейчас дай мануфактуры и керосина. Вот и вырубили со зла сад.

Федор Федорович не любил гипербол:

— Но при чем тут кулак…

Иван Фомич стоял на своем:

— Как понимается это слово? Экспроприатор, эксплуататор. Дров привези, школьный участок вспаши, да мало ли чего. Исполком самообложенье назначил на ремонт школы, по пуду с хозяйства, знаете, как мужики взвыли…

— Но все же…

— А я и в самом деле кулак, и ничего зазорного в том не вижу. Кулак — первый человек на деревне, а я и есть первый. Сильный — кулак, слабый — бедняк, так что ж, по-вашему, лучше быть слабым? Нет мужика, который не хочет быть кулаком. Всякий хороший хозяин — потенциальный кулак, я бы только кулаков и ставил в деревне у власти, а комбеды, как фараоновы коровы, и кулаков сожрут, и сами сдохнут от голода.

— Но ведь бедняков больше, это же армия…

— Кто был ничем, тот станет всем? Армия, которой суждено лечь костьми во имя светлого будущего. Если хотите, Ленин тоже кулак, только во вселенском масштабе. Рябушинские и Мамонтовы захватывали предприятия мелкие и создавали крупные, а Ленин одним махом проглотил их всех и создал одно-единственное, именуемое «пролетарское государство». «Все куплю», — сказало злато. «Все возьму», — сказал булат… Взять-то взяли, только еще надо научиться управлять. Хозяин — государство, а мы его приказчики, и нам теперь предстоит выдержать колоссальный натиск разоренных мелких хозяйчиков… — Впрочем, Иван Фомич тут же себя оборвал: — Однако оставим этот студенческий спор…

— Во всяком случае, это очень сложно, — поддакнула Вера Васильевна.

Иван Фомич пальцем постучал по парте, как по пустому черепу.

— А где вы видели простоту?

Гости поговорили еще минут пять, условились — мать и сын пойдут в школу через два дня…

Возвращались молча, только Вера Васильевна спросила сына:

— Ну как, нравится он тебе?

Славушка ответил не задумываясь:

— Да.

Чем нравится, он не мог сказать, по отдельности все не нравилось — сходство с каким-то мужицким атаманом, преклонение перед своим мундиром, хвастливая возня со свиньями, неуважительные отзывы об учениках, которым, в общем-то, он посвятил свою жизнь, и, наконец, дифирамбы математике, которую Славушка не любил…

Но все вместе вызывало острый мальчишеский интерес к Никитину.

Федор Федорович опять перенес жену через реку, и Славушке не понравилось, как отчим нес его мать, слишком уж прижимал к себе, слишком долго не опускал на землю…

Все-таки она больше принадлежала Славушке, Федор Федорович в чем-то для них, для мамы, для Пети и Славушки, посторонний…

На улице темнело, когда они вернулись, за окнами светились лампы, Нюрка у крыльца всматривалась в темноту.

— Ты чего? — спросил Федор Федорович.

— Вас дожидаю, — отозвалась Нюрка. — Прасковья Егоровна серчают, исть хотят.

Все сидят за столом, ждут.

Старуха скребет по столу ложкой.

— М-мы… м-мы…

Кто знает, что она хочет сказать!

В ужин, как и в обед, щи да каша, все то же.

Павел Федорович похлебал, похлебал, отложил ложку.

— Федя, надо бы поговорить.

— Да и мне надо.

Славушке есть не хотелось, пожевал хлеба и полез на печку, лег на теплое Надеждино тряпье, прикорнул, то слышал разговор за столом, то убегал мыслью за пределы Успенского.

Надежда что-то долдонила, односложно отвечал Павел Федорович, что-то пыталась сказать старуха, ее не понимали, она сердилась, стучала по столу ложкой.

Потом сразу замолчали, кончили есть. Убежал Петя. Ушел Федосей, задать лошадям корму на ночь. Ушла Вера Васильевна. Нюрка кинулась к Прасковье Егоровне, помочь встать, ей не лечь в постель без посторонней помощи, но старуха не вставала, мычала, брызгала слюной.

— Идите, идите, мамаша, — жестко сказал Павел Федорович. — Нюшка-то за день намаялась, выспаться надо, ей сидеть не с руки… — Он помог Нюшке поднять мать, чуть не насильно довел до двери. — Приятных сновидений, мамаша. — Надежду выставил без церемоний: — Пройдись до ветру, не торопись…

Братья остались вдвоем, внешне схожие, высокие, сухие, поджарые и разные по внутренней сути.

— Все никак не поговорить, Федя…

— Я и то смотрю, Паша, уеду, а на что оставляю жену — не знаю.

— Жена женой, но и мы братья.

— В нынешние времена брат на брата идет, за грех не считает.

— Нам с тобой делить нечего.

— Как знать.

— Сестры выделены, мать умрет, любая половина твоя.

— Я не о том, я б от всего имущества отказался, да и тебе посоветую.

— А жрать что?

— Да ведь и я не спешу, недаром привез жену и детей, без хозяйства сегодня не прожить.

— А завтра?

— Завтра я хочу легко жить.

— Тебе хорошо говорить: закончишь свои университеты, станешь врачом, куском хлеба до смерти обеспечен. А что я без хозяйства? В работники идти?…

Оба замолчали. Слышно, как прусаки шуршат по стене.

— У меня к тебе, Федя, просьба…

— Все, что могу.

— Ты в Красную Армию почему пошел?

— Как почему? Сложный вопрос. Я русский. Куда бы меня ни кидала судьба, а родина моя здесь, в Успенском.

— Считаешь, что те нерусские?

— Видишь ли… Настоящая жена сама верность, а жена, доступная каждому встречному-поперечному, уже не жена, а потерянный человек, у такой ни роду, ни племени.

— А те, считаешь…

— Торгуют и собой и родиной.

Павел Федорович прошелся по кухне, спорить не хотелось, в глубине души он соглашался с братом.

— А если в семье драка?

— Все равно чужих людей в семейную распрю не мешают, еще больше беды.

— Тебя мобилизовали?

— Сам пошел.

— А если убьют?

— От судьбы не уйдешь, а судьба у человека одна.