Так хочется жить - Астафьев Виктор Петрович. Страница 27

Знакомая, почти на каждой станции повторяемая картина, на которую хоть одним бы глазом взглянуть тем, кто призвал, стронул людей с места и бросил их на произвол судьбы. Но они, те высокие люди, все праздновали Победу и опохмелялись, опохмелялись и праздновали. В голове у них был радостный трезвон кремлевских курантов. Им никакого дела не было ни до детских, душу раздирающих голосов, ни до людей, потерявших все ориентиры жизни, себя не помнящих и обреченных. Они не видели копошившихся там, внизу, измаянных людей, не слышали и желания видеть и слышать их не испытывали.

— Маты ридна! Маты ридна! — несколько раз уже взад и вперед мимо разбитого окна, по проломленному дощатому перрону, под которым пестрели стесанной корой сосновые стояки, с широко открытым ртом пробежала здоровенная баба со здоровенным холщовым мешком на спине. Военный ношеный бушлат на ней расстегнут, под вышитой нестиранной кофтой катались туда-сюда гарбузами пудовыми груди. Из-под цветастого распущенного платка выбились, спутались, падали женщине на лицо пышные волосы, глаза, и без того навыкате, вовсе вытаращились, алый перекошенный рот исторгал мольбу или заклинание.

Коляша не обратил на эту растрепанную, заполошную бабу внимания — на каждой станции бегало, толклось, паниковало таких вот бестолковых баб тысячи. Но за этой бабой, подшибленно и покорно, провиснув на костылях, с трудом волочился солдат в мешковатой госпитальной шинели, цветом и формой скорее похожей на мужицкий армяк, в новых обмотках, в новой пилотке без звезды. Он остановился против Коляшиного вагона, всей своей воробьиной тяжестью обвиснув на костылях, сгорбатив шинель, обессиленно опустил голову так низко, что пилотка свалилась с его стриженой, будто у малого дитяти, лункой на темечке выболевшей головы. Подскочив к нему, баба подняла пилотку, водворила ее на место и громко, с полной уже безнадежностью и отчаянием зашлепала толстыми, мокрыми губами, спелость которых не могла погасить никакая гнетущая сила:

— Та вин же ж ранэный! Вин же ж с госпиталю!.. Вин же ж вмэрти може… Нам до дому трэба… — собирая во фразы слова, разбиваемые рыданиями, объяснялась баба в пространство. — Мыкола! Мыкола! Мыколочку, встань пэрэд поездом на колени… Помоли народ…

— Нэ можу я на колени. Нэ гнутся у мэнэ ноги… — не поднимая головы, с упрямой бесстрастностью отозвался Мыкола.

Баба уже не бегала, не рвалась никуда. Зажав мешок меж колен, она выла без слов, без всякого выражения, просто выла в бездушную и безответную пустоту. На крапивном мешке было ярко выведено: «Од. Смыганюк». Повидал виды этот уемистый мешок, поездил по поездам и вокзалам да на базары.

— Одарка! — тихо, но внятно позвал Коляша. Баба испуганно заозиралась по сторонам.

— Одарка! — повторил солдат.

Баба попалась настолько бестолковая или так уж отупела от дорожной сутолоки, что ничего понять не могла, думала, блазнится — голос ей кто-то с неба подает.

— А? Що? Хто цэ?

— Да я, я! — махнул Коляша рукой бабе, — подойди сюда, не бойся.

Она неуверенно и опасливо приблизилась.

— Давай сюда мешок!

— Ой! — испугалась баба и, покрепче ухватив мешок, отступила от вагона.

Коляша скосил глаз — паровоз набрал воды, заправился углем и, уже бодро соря искрами, клубил свежим черным дымом за стрелкой, готовый шлепнуться буферами в буфера, соединиться с составом и попереть поезд ко все еще далекому Киеву.

— Микола! Николай! Тезка! — позвал Коляша громче и, когда инвалид поднял голову, вытянул обе руки. — Давай сюда!

Познавший фронтовое братство, инвалид ни минуты не медля, не раздумывая, куда и зачем его зовут, приблизился к окну. Коляша забрал у него костыли, перевалил через раму окошка его почти невесомую, вроде как куриную тушку, толкнул себе за спину, на унитаз. За окном начала паниковать баба:

— Мыкола! Ты куда? А я куда, Мыколочку, а бандиты? Ой, що будэ? Що будэ?

Микола даже не глядел в ее сторону, он отдыхивался на унитазе, по привычке, еще госпитальной, догадался Коляша, потирая соединенные вместе раненые колени.

— Да шевелись ты, бочка с говном! — рявкнул Коляша и, вырвав из крепких рук бабы мешок, кинул его себе за спину, чуть не сшибив Миколу с унитаза. В мешке что-то звякнуло.

— О-о-ой, мамочку! — не пролезая в окно, причитала баба. — О-ой, горилочка моя-а!

Уцепив бабу обеими руками, Коляша, будто пушечный пыж, втащил ее в дуло окна и брякнул на пол. Подол на Одарке задрался, обнажив множество таких достоинств, которых хватило бы если не на роту, измотанную сраженьями, то уж на геройское отделение артразведки младшего сержанта Каблукова всенепременно хватило бы.

— Ряту-у-уйте! — завела басом баба, все еще барахтаясь на полу.

— Ты чего орешь, Одарка?

— Ты звидкеля мое имья знаешь? — задушенным голосом парализованно распластавшаяся на полу вопросила баба.

— Я все про тебя знаю. Даже фамилию. Смыганюк твоя фамилия.

— О-о-ой! — снова начала взвывать Одарка. У нее застучали зубы. — Ты ж нэ з нашэго сэла! — но востроглазая, ходовая и бойкая баба тут же и заметила покачивающуюся в уголке туалета молодую женщину в военном и разом вспрянула духом. — Тю-у, жинца! Мыкола! Мыкола! Нэ бойся, Мыкола! — и разом перешла на заискивающий тон. — Тут жинца, тут хлопэць! Воны худого нам нэ зроблят…

В это время паровоз брякнул буферами в буфера, по поезду прокатилось содроганье, состав покатился назад, но тут же произошло обратное движение, и не разорвавший сцепок, сам себя с места стронувший состав, облепленный народом, покатился со стоянки. Одарку, успевшую приподняться, шатнуло в одну, в другую сторону, она рухнула на унитаз, на лету ухватив Мыколу, но не уронила его под себя, знала, что тогда конец мужику, а ловко шмякнула его себе на живот.

— Пой-ихалы! — не веря своему счастью, прошептала Одарка, преодолевая неверие, с восторгом повторила: — Поихалы! У поезду! Слышь, Мыкола? У поезду! О, Мыколочку… Ой ты коханий мий! — запричитала она и принялась целовать своего мужа, да все смачней, смачней, и увлеклась было этим занятием, но Коляша громко кашлянул. — А дэ це мы? — очухалась Одарка и стала оглядываться вокруг.

— В сортире!

На мгновение смолкши, Одарка испуганным голосом спросила:

— А нас нэ высадють, хлопэць?

— Не должны. Я изнутри закрылся.

— А тоди х… з им! Мэни хучь у говенной бочке, тики шоб до дому скорийше довэзти мужа.

— Одарка, просю тэбэ, нэ ругайся! — первый раз после посадки подал голос отдышавшийся Микола.

— Усе, Мыколочку! — затараторила Одарка. — Усе, мий коханый! Усе-усе! Мовчу, як та бидна цыпулька… Гэ-гэ-гэ! — обрадовалась она сравнению себя с цыпушкой и захохотала так, что наверху зазвякало железо. Но тут же спохватилась и защипнула рот концом платка. — Ой, зовсим забула… Мовчу-мовчу!

Однако Одарка была так взвинчена, возбуждена, что уняться ей было никак не возможно, ее распирало, разрывало радостью, и она тарахтела под звук уже набравших скорость колес.

— О, цэ людына! Цэ истинный патриот! Совьетский! Може сочувствовать свому брату! А то ж кругом одни хвашисты, блядь!..

— Одарка!

— Мовчу, Мыколочку! Мовчу, коханэнький мий! М-мых! — опять громко, со смаком припечатала она мужу поцелуй. Деваться Миколе некуда — прижат к стене. — Видят же ж на костылях чоловик, медали кругом у йего, так нет же ж… А, курва товстожопая! А чего ж я сыдю? — спохватилась вдруг Одарка и начала добывать из-под себя мешок. — Мыколочку мий нэ питый, нэ етый… Ой, ой, опьять!.. — похлопала она себя ладонью по рту. — А я сыдю! А я сыдю!..

Поправив унитаз, она откуда-то добыла картонку, прикрыла его зев, закинула картонку хусткой — платком — и на это сооружение выложила снедь: сало, яйца, огурцы, полувытекшие помидоры, в середку с пристуком водворила чехол из-под немецкого противогаза, который, как оказалось, был лишь маскировкой — в середине его утаена многограненая, ко дну сужающаяся бутыль. Тряхнув ею, Одарка возгласила:

— Нэ разбылась, ридна моя! — она поцеловала бутылку, попутно чмокнула своего Мыколочку: — Тоби трэба трохи выпить и закусить. Я тэж трахну, шоб дома нэ журылысь! М-мых! — снова она влепила поцелуй Мыколе. — Подвыгайся до цэго стола, ишь, кушай, сэрдэнько мое!..