Черная книга - Памук Орхан. Страница 13
– Я наивно думал, – рассказывал Саим, – что это чудовищная тайная ловушка, что молодые люди были обмануты самым мерзким способом, я был так взволнован, что впервые за пятнадцать лет работы над архивом решил опубликовать большую статью о своем открытии, но довольно скоро отказался от этого намерения. – Он прислушался к тому, как по Босфору проходит танкер, стоном своего чрева вызывающий дрожь стекол в окнах домов, и прибавил: – К тому времени я уже понял, что, даже если и докажешь, что твоя жизнь – всего лишь сон другого, это ничего не изменит.
А потом рассказал историю народа Зерибан, который поселился высоко в горах Восточной Анатолии, куда не доходили караваны и даже птицы долетали с трудом; двести лет народ готовился совершить путешествие на гору Каф; и что изменится от того, что идея восхождения была почерпнута из книги снов, изданной триста лет назад, или станет известно, что у шейхов был тайный договор с османами – они передавали его по секрету из поколения в поколение, – согласно которому было дано обещание не предпринимать попыток восхождения на гору Каф? Что толку объяснять солдатам, заполнившим в воскресный вечер кинотеатр маленького анатолийского городка, что интриган-священнослужитель на экране, пытающийся по сценарию исторического фильма напоить отравленным вином отважных турецких воинов, в жизни всего лишь скромный актер и честный мусульманин? Что это даст, кроме того, что люди лишатся радости проявить праведный гнев? Под утро, когда Галип дремал, сидя на диване, Саим сказал, что некоторые партийные руководители Албании встретились с шейхами Бекташи в просторном отеле начала века; глядя со слезами на глазах на выставленные перед ними фотографии молодых турок, шейхи скорее всего не подозревали, что на них запечатлены приобщенные не к тайнам ордена, а к высоким идеям марксизма-ленинизма.
Пока Рукие собирала журналы, освобождая на столе место для завтрака, Саим просматривал свежие газеты, просунутые под дверь.
– Знание того, что статьи не есть сама жизнь, а просто-напросто статьи и в каждой присутствует некоторая доля фантазии, тоже ничего не изменит, – заключил он.
Три мушкетера
Я спросил его о врагах. Он считал. Считал. Считал.
Тридцать два года назад он описал, какими будут его похороны, двадцать лет назад он боялся, что они будут такими, как он описал. Были они именно такими. Участников церемонии, включая лежащего в гробу умершего писателя, было девять: двое из маленького частного дома для престарелых, служитель и сосед по комнате, пенсионер-журналист, которому когда-то в самое блестящее время своей карьеры он в чем-то помог, два растерянных родственника, которые не имели ни малейшего понятия о жизни и творчестве покойного, странная женщина в шляпке с вуалью и брошью, напоминающей те, что прикреплялись к головным уборам султанов, имам эфенди (Имам – духовное лицо, главный служитель мечети, глава религиозной общины) и я. Когда гроб опускали в могилу, разыгралась снежная метель, поэтому имам скороговоркой прочитал подобающие молитвы, а мы наскоро побросали землю. После этого все разошлись.
Когда я познакомился с покойным, он был известным публицистом, ему было семьдесят, а мне тридцать. Я собирался в Бакыркей (Район Стамбула на берегу Мраморного моря.) навестить приятеля и уже садился на пригородный поезд в Сиркеджи, как вдруг увидел его и еще двух популярных журналистов моего детства и юности, сидящих в вокзальном ресторане; перед ними на столе стояли стаканы ракы. Поразительным было не то, что эти три старца, герои моих литературных мечтаний, каждому из которых было сейчас по семьдесят, оказались в вокзальном ресторане, среди простой толпы, а то, что эти три рыцаря пера, которые на протяжении всей жизни ненавидели и оскорбляли друг друга, собрались, словно три мушкетера Дюма-отца двадцать лет спустя, спокойно сидели и пили за одним столом. За свою полувековую журналистскую деятельность три бойких на перо скандалиста пережили трех султанов, одного халифа и трех президентов; в чем только не обвиняли они друг друга: в безбожии, младотюркизме, западничестве, национализме, масонстве, кемализме, республиканстве, измене родине, приверженности падишаху, сектантстве, плагиате, нацизме, пособничестве евреям, арабам, армянам, гомосексуализме, оппортунизме, поддержке шариата, коммунизме, проамериканских настроениях и – мода самого последнего времени – экзистенциализме (один из них написал тогда, что самым крупным экзистенциалистом был Ибн Араби, а Запад через семьсот лет заимствовал его идеи и стал подражать ему). Некоторое время я наблюдал за тремя рыцарями, а потом, повинуясь внутреннему побуждению, подошел к их столику, представился и выразил восхищение их творчеством, стараясь быть одинаково внимательным к каждому.
Я хочу, чтобы читатели поняли: я был энергичен, молод, удачлив, уверен в себе и самонадеян, я подошел к ним с добрыми намерениями, но не без задней мысли. Я только что стал ведущим рубрики и ничуть не сомневался, что в те дни меня читали больше, чем их, я получал больше читательских писем и, уж конечно, лучше писал; если бы я не был уверен, что им известны как минимум два первых обстоятельства, я ни за что не осмелился бы подойти к этим трем мэтрам моей профессии.
Они поморщились, когда я назвал свое имя: я с радостью принял это как знак победы. Они отнеслись бы ко мне гораздо лучше, если бы я был не преуспевающим журналистом, а их рядовым почитателем. Они даже не пригласили меня сесть, мне пришлось ждать; потом посадили, но тут же послали на кухню, как официанта, я сходил; потом им захотелось посмотреть свежий журнал, я сбегал и принес; одному я очистил апельсин, другому изловчился быстренько поднять уроненную салфетку; на вопросы я отвечал так, как им было приятно – робея и смущаясь: нет, французского, к сожалению, не знаю, но вечерами пытаюсь со словарем осилить «Цветы зла». Мое невежество делало мою победу еще нестерпимее для них, но поскольку я очень стеснялся, вина моя смягчалась.
Годы спустя, когда я проделывал такие же номера в присутствии молодых журналистов, я понял: три мастера прикидывались, что не обращают на меня внимания, когда разговаривали между собой, но на самом деле они старались произвести на меня впечатление. Я слушал их молча и уважительно: почему немецкий ученый-атомщик, имя которого не сходило в те дни со страниц газет, захотел принять ислам? Когда патриарх турецкой газетной журналистики Ахмед Мидхат-эфенди ((1844-1913) – турецкий писатель, просветитель; эфенди – вежливая форма обращения) подстерег на улице в ночи одержавшего над ним верх в публичной дискуссии коллегу и побил его, взял ли он с противника слово прекратить ведущуюся между ними полемику? Бергсон – мистик или материалист? Какие есть доказательства существования «другого мира», спрятанного на нашей Земле? Кто те поэты, которых осудили в последних аятах двадцать шестой суры Корана за то, что они не верили в Аллаха и не соблюдали обрядов, но делали вид, что верят и соблюдают? Андре Жид в самом деле был гомосексуалистом или, понимая пикантность этой темы, подобно арабскому поэту Абу Нувасу (р. 747-762, ум. 813-815) – арабский поэт, воспевавший обыденную жизнь), любил женщин, но сознательно наговаривал на себя? Когда Жюль Берн в своем романе описывал площадь Топхане и фонтан Махмуда I, он наделал ошибок потому, что писал с гравюры Меллинга, или потому, что слово в слово переписал описание из «Воспоминаний о Востоке» Ламартина Мевляна ((господин, наш учитель, перс. ) – титул поэта-суфия, основателя суфийского ордена Джалалиддина Руми (1207-1273), ставший как бы вторым именем поэта) включил в пятую книгу «Месневи» (Месневи – жанровая форма поэзии Востока, состоит из попарно рифмующихся двустиший. «Месневи» – поэма Д. Руми из 6 томов притч и проповедей) рассказ о женщине, умершей во время совокупления с ослом, из-за занимательности истории или в назидание людям?