Черная книга - Памук Орхан. Страница 37
Удостоверившись в смерти, палач, не теряя времени, отделил специальной бритвой, называемой «шифре», голову покойника от тела и положил ее в привезенную с собой волосяную торбу с медом: он должен будет предъявить голову в целости и сохранности в качестве доказательства выполненного поручения. Аккуратно погружая голову в торбу, он еще раз увидел плачущие глаза паши; выражение этого лица внушало ему необъяснимый ужас: оно стояло перед глазами палача до самого конца жизни, который, кстати сказать, был не так уж далек.
Вскочив на коня, палач выехал из города: у него всегда было желание поскорее удалиться от места казни на расстояние хотя бы двух дней пути, чтобы не слышать горестных воплей, сопровождающих церемонию предания земле тела жертвы. Через полтора дня непрерывного пути он добрался до крепости Кемах (Крепость в Восточной Анатолии). Поел в караван-сарае, заперся в комнате со своей торбой и лег спать.
Палач проспал глубоким сном полдня; во сне он видел себя в городе своего детства Эдирне: он подошел к огромной банке сваренного матерью варенья из инжира, аромат которого во время варки заполнял не только дом и двор, но и весь квартал, и тут увидел, что зеленые кружочки – не плоды инжира, а глаза плачущего лица; он чувствовал себя виноватым оттого, что видит выражение ужаса на плачущем лице, словно свершилось что-то неправедное; он открыл крышку банки и застыл в страхе, услышав мужские рыдания.
На следующий день, когда он ночевал в другом караван-сарае, ему приснился один из вечеров в юности: он шел по улице Эдирне перед закатом солнца. Друг, имени которого он никак не мог вспомнить, привел его сюда посмотреть, как на одном конце неба садилось солнце, а на другом поднималась бледная полная луна. Когда солнце зашло, круг луны стал делаться ярче, ярче, а потом на нем проступило отчетливо видное лицо плачущего человека. Улицы Эдирне сразу превратились в беспокойные улицы другого города, и все непонятней становилось, как луна могла превратиться в плачущее лицо.
Утром ему показалось, что увиденное во сне связано каким-то образом с его жизнью. Зато время, что он работал палачом, он видел лица тысяч плачущих мужчин, но ни одно из них не пробудило в нем жестокости, страха или чувства вины. В противоположность тому, что о нем думали, вид жертв огорчал и печалил его, но он тут же подавлял эти чувства доводами разума: он совершает вынужденный и справедливый акт, и иначе нельзя. Он был уверен, что жертвы, которым он отрезал головы, ломал шеи, душил, лучше палачей знали цепочку причин, приведших их к смерти. Нет ничего более невыносимого, чем вид мужчин, с рыданиями и мольбами, в слезах идущих к смерти. Он не уподоблялся глупцам, которые презирали плачущих мужчин, считая, что приговоренные к смерти должны вести себя гордо и говорить смелые слова, которые войдут в историю и легенды, но и не поддавался парализующей жалости, как другие, не способные понять случайной и неотвратимой жестокости жизни.
Что же мучило его во сне? Солнечным сияющим утром, проезжая по скалам над пропастями с привязанной к седлу волосяной торбой, палач вспомнил нерешительность, охватившую его перед въездом в Эрзурум, и смутное предчувствие проклятья; вспомнил, как на лице, которое надлежало забыть, он увидел тайну, заставившую его перед удушением прикрыть лицо жертвы куском грубой ткани. Потом, на протяжении долгого дня, пока он гнал коня среди скал поразительных очертаний (парус, кастрюля, лев с деревом инжира вместо головы), среди незнакомых сосен и берез, по странного вида гальке по краям холодных, как лед, рек в ущельях, он ни разу больше не подумал о выражении лица в торбе, притороченной к седлу. Мир вокруг был какой-то удивительный, совсем новый, неведомый прежде.
Деревья были похожи на темные тени, бессонными ночами шевелящиеся в его воспоминаниях; он впервые обратил внимание на то, что невинные пастухи, пасущие стада овец на зеленых холмах, держат головы на плечах так, будто это вещь, принадлежащая другому. Вдруг увидел, что маленькие, в десять домов, деревеньки, раскинувшиеся у подножья гор, напоминают обувь, выстроившуюся у дверей мечети. Облака, словно сошедшие с миниатюр, поднимались прямо над вершинами фиолетовых гор на западе, куда он доберется только через полдня, как бы показывая ему, что мир – это пустыня. Теперь он понимал, что все вокруг – растения, предметы, испуганные зверьки – это знаки мира, старого, как воспоминания, пустынного, как безнадежность, и пугающего, как кошмар. Когда по мере его продвижения на запад длинные тени приобрели другой смысл, он почувствовал, что в воздух просачиваются знаки, признаки непонятной тайны.
В следующем караван-сарае, куда он добрался, когда стемнело, он поел, но почувствовал, что не сможет лечь спать, закрывшись в комнате, наедине с торбой. Он знал, что ему не дает покоя это полное отчаяния лицо, которое снова будет плакать, напоминая ему о происшедшем, как это случалось каждую ночь; он боялся, что пугающий сонбудет опять наступать на него медленно, постепенно, как зреет нарыв, а потом растекаться, как гной из раны. Он немного отдохнул среди людей в караван-сарае, с удивлением разглядывая их лица, и продолжил путь.
Ночь была холодная, безмолвная и безветренная; деревья и кусты стояли не шелохнувшись; усталый конь не торопясь шел по знакомой дороге. Долгое время он ехал бездумно, как в старые счастливые времена, ничто не тревожило его: возможно, это было из-за кромешной тьмы (так он подумает потом). Но когда из-за облаков выглянула луна, деревья, скалы, тени снова стали превращаться в знаки неразрешимой загадки. Палача не пугали печальные камни на кладбищах, одинокие сиротливые тополя, волчий вой в ночной глуши. Пугало другое: мир будто хотел что-то поведать ему, открыть какой-то смысл, но все терялось, как в туманном сне. Под утро палач услышал звуки, похожие на рыдания.
Когда по-настоящему рассвело, он подумал, что шумит поднявшийся вдруг ветер, играя в ветвях деревьев, но потом решил, что это ему чудится из-за усталости и бессонницы. К полудню стало очевидно, что рыдания доносятся из притороченной к седлу торбы; тогда он слез с коня, как поднимаются с теплой постели, чтобы прикрыть скрипящие в ночи, действующие на нервы окна, и покрепче затянул веревки, которыми была привязана к седлу торба. Не помогло. А потом, когда полил страшный ливень, он не только слышал рыдания, но и словно ощутил на своих щеках слезы, капающие с плачущего лица.
Снова выглянуло солнце, и он понял, что тайна мира связана с тайной плачущего лица. Казалось, прежний мир, понятный и знакомый, держался на понятном и простом выражении лиц, а после появления того странного выражения на плачущем лице смысл мира исчез, оставив палача в пугающем одиночестве: такое недоумение испытывает человек, когда на его глазах неожиданно с треском разбивается заветная чаша или хрустальный кувшин. Пока одежды его обсыхали на солнце, палач решил, что для того, чтобы все вернулось к старому порядку, необходимо изменить выражение лица паши. Хотя он знал, что закон его профессии предписывал привезти отрубленную и сразу помещенную в торбу с медом голову в Стамбул без промедления и изменений, как она есть.
После еще одной проведенной в седле без сна безумной ночи, наполненной звуками непрекращающихся рыданий, доносившихся из торбы, палач обнаружил, что все вокруг сильно изменилось, чинары и сосны, размытые дороги, деревенские колодцы будто в ужасе шарахались от него, они были из другого, совершенно незнакомого ему мира. В полдень, очутившись в заброшенной деревне, он на ходу машинально проглотил предложенную ему еду, а когда отъехал от деревни и прилег под деревом, чтобы дать отдохнуть коню, то понял: то, что он всегда считал небом, на самом деле странный голубой купол, которого он раньше никогда не видел. После захода солнца он отправился дальше, ему предстояло еще шесть дней пути. Однако палач чувствовал, что, если ему не удастся прекратить рыдания в торбе, изменить выражение плачущего лица, совершить некое волшебное действо, которое вернет миру старые, знакомые очертания, он никогда не доберется до Стамбула.