Я была первой - Панколь Катрин. Страница 42
Я пишу эту книгу, чтобы попытаться дойти до сути, пока еще не поздно, чтобы выключить адский проигрыватель, на котором из года в год крутится одна и та же пластинка. Только сейчас я начинаю разбираться в происходящем, но достаточно ли этого, чтобы проклятье утратило свою силу? Достаточно ли, чтобы справиться с механизмом, заведенным сотни лет тому назад? Хочется верить, что это возможно…»
Первые наброски языками пламени вырывались из-под моего ликующего пера.
Она вернула мне свободу. Теперь я снова могла писать.
Она никогда не читала моих книг. Никогда.
Красивая блондинистая дама помогла мне вкусить волшебную силу слов. Она вселяла в меня уверенность, незримо стояла за моей спиной, пока я не написала свою первую книгу. Она подсказала мне, что слова можно трогать и даже гладить, брать руками, присваивать себе. Она научила меня не бояться слов на бумаге. Посмотрите! Они же не кусаются! Чего вы так испугались? Попробуйте их приручить! Главное, не спешите, действуйте мягко. Пишите.
И я писала. Сперва – с удивлением, потом, несколько осмелев, с возбуждением, и наконец, с упоением.
Благодаря ей я обрела свою территорию, свое пространство, и чувствую себя в неоплатном долгу. Она уступила мне свое место, предложила делать то, чем не желала заниматься сама. Она открыла мне воображаемый мир, тот запретный мир, который возникал в ее сознании, стоило ей прикрыть глаза. Она наслаждалась им тайно, не позволяла себе писать. Почему? Ответа на этот вопрос я не знаю. Я знаю только, что она, словно добрая фея, подарила мне власть над словами. Она была ко мне внимательна и требовательна, но не пыталась меня подавить. Она никогда не позволила бы себе заявить, как это делают иные властные, самоуверенные матери: «Вы – мое творение. Без меня вы бы ничего не добились». Она тихонько смотрела как я пасусь в своем загончике, ничего не требуя взамен.
Моя мать…
Она отказывалась их читать, потому что я писала их под своим именем, под именем ее недостойного мужа. Это ненавистное имя, набранное крупными буквами, смотрело на нее с каждой обложки.
Когда я посылала ей очередную книгу (иногда я не посылала их вовсе, я была слишком зла на нее, чтобы послушно положить свое детище в конверт, подписанный ее именем), она откладывала ее в сторонку, чтобы прочитать когда-нибудь потом. В данный момент ей было некогда.
Она листала их прямо в магазине, но покупать не хотела. Книги нынче недешевы! Приходится платить сумасшедшие деньги, ты не находишь? Она листала их стоя, потом закрывала и говорила мне: – Не понимаю как такое можно печатать.
Такое…
– Я так хорошо пишу, – продолжала она. – Я посылала свои рукописи во все издательства, и никто никогда не предложил мне напечататься. А ты… Я не понимаю. Когда ты, наконец, напишешь такую книгу, чтобы я могла тобой гордиться? Вот один мой друг, некто Лаплас, выпустил прекрасную книгу, в высшей степени достойную, на историческую тему, про кардинала Ришелье.
– Вот как? И кто же издатель? – спрашиваю я, мысленно готовясь к схватке. – Что-то я ничего о ней не слышала.
– Он опубликовал ее за свой счет и вынужден сам заниматься распространением. Прекрасная книга, поучительная, хорошо написана. А ты… Не станешь же ты утверждать, что то, что ты пишешь, и есть литература?
И при этих словах мои книги вдруг исчезали, словно испарялись, превращались в дым. Я чувствовала себя подавленной, опустошенной. Только злость придавала мне сил, заставляла не сдаваться, всякий раз начинать сначала с единственной целью: поймать на себе ее расстроганный взгляд, услышать из ее уст сдержанную похвалу, увидеть как ее губы расплываются в благодарной улыбке. Я писала только затем, чтобы победить ее, побороть ее презрительное безразличие.
В ту ночь, свободная от ее уничижительного взгляда, я писала взахлеб…
Я смотрела проходящим мужчинам прямо в глаза, ничего не требуя взамен.
Я в упоении повторяла личные местоимения, которых так боялась до сих пор: я, мне.
Мне не нравится этот продавец, мне не нравится как он отвечает, как дает сдачу. Мне нравится эта витрина, она удачно оформлена. Мне нравится этот бежевый свитер, я себе его куплю. Мне нравится как эта женщина разговаривает со своим ребенком. Мне нравится свет фонарей, нравится как он пробивается сквозь листву, как разливается по тротуарам. Я люблю парижские улицы, люблю Париж, люблю Францию, французских безработных, французских негров и арабов, французские непомерно высокие налоги. Я люблю запах свежего хлеба, доносящийся из парижских булочных, и теплый воздух на выходе из метро. Я никуда не хочу отсюда уезжать.
Мне нравится голубь, укрывшийся на скате крыше, под моим окном. Он идет нетвердой походкой, падает, бьет крыльями. Я насвистываю ему издалека, призываю не сдаваться.
А кроме того… я уважаю свою мать. Ее прошлое. Ее жизненный опыт. Ее историю. Она никогда не задумывалась над своей жизнью. Должно быть, ей не хватало смелости и привычки анализировать происходящее. Она не позволяла себе быть собой. К чему такая роскошь? Она вообще не позволяла себе наслаждаться. В ее семье наслаждение было под запретом: оно могло нарушить привычный порядок вещей, нанести ущерб священным семейным ценностям. Если каждый начнет наслаждаться жизнью, что станется с чувством долга, с золотом и драгоценными каменьями, которые семье удалось накопить? Мамулечка, дорогая, что может быть опаснее наслаждения? Тебе это известно, потому ты и относишься к нему с опаской. С чувством долга дело обстоит куда проще: достаточно следовать раз и навсегда заданному образцу, ни на шаг не отступать от семейных канонов, служить достойным примером для подражания, пахать борозду, на которой из поколения в поколение трудились твои предки. Но, упорно отказывая себе в праве на наслаждение, ты накопила в своей душе столько горечи, столько злости, что отравила жизнь и себе, и своим детям.
Я люблю свою мать и говорю ей «прощай».
Я примирилась с матерью, сказав ей «прощай».
Я перестала ее ненавидеть, я уже ничего от нее не жду. Я ее просто уважаю, уважаю ее несложившуюся жизнь, но отныне буду держаться на расстоянии.
Я ходила взад и вперед по комнате, кружилась на месте. Я надела новое платье и ужасно себе понравилась. Я была хороша, неотразима, уникальна.
Мне вдруг стало так легко…
Мне ответил не ты. Голосом номер один меня приветствовал твой автоответчик. Я оставила тебе сообщение, в котором просила перезвонить как можно скорее, сказала, что у меня есть для тебя очень важная новость, «волнительная новость», так прямо и сказала.
Я и вправду была взволнована.
Я позвонила брату, своему маленькому братику, и все ему рассказала. До мельчайших подробностей. Я то и дело переходила на шепот, улыбалась в трубку, в нужных местах повышала голос, чтобы сделать свой рассказ более выразительным, заговорщицки смеялась, ликовала… Нет, ты только послушай… Это еще не все… И тогда… Я хотела, чтобы брат представил себе ее восхищенный взволнованный взгляд в тот момент, когда я сделала ее героиней романа, вывела на авансцену, воспроизвела шаг за шагом ее жизнь, и вздох облегчения, радости от того, что к ней прислушались, ее признали, приняли такой, какой она была на самом деле, и наконец, признание, признание в страшном грехе, который она носила как тяжкий крест. Мы требовали любви, а ей нечего было нам предложить. Она не могла нас любить, понимаешь? Не могла. Мы были слишком похожи на папу! Это же невероятно, удивительно, замечательно, необыкновенно! – завершила я, глядя на темно-синее парижское небо, на покатые серые шиферные крыши, на голубя, который терся шеей о крыло, готовясь к очередной схватке с собратьями на тротуаре. Солнечный свет заполнил мою комнату, тело и душу. Я готова была тысячами посылать воздушные поцелуи. Я рвалась вдаль, туда, где маячил горизонт, где соприкасались небо и земля, где парил свободный голубь. Надо же, сколько счастья может подарить заурядный ужин в День Матери! Острая боль обернулась наслаждением, предчувствием грядущих перемен. Начиналась новая жизнь…