Весёлый солдат - Астафьев Виктор Петрович. Страница 32

Супруга посмеялась столь удачной и уместной в данный напряженный момент шутке, и молодая пара двинулась вдоль желтого забора, за которым свистели электровозы и брякали буфера вагонов.

Станционные постройки, депо, магазины, клуб, дома, притиснутые горою к путям с одной стороны и к реке — с другой, остались позади. Молодожены вступили в длинную гористую улицу и, почувствовав, что так вот скоро, чего доброго, и «домой» придешь, я попинал ледышку на дороге. Супруга игру приняла. Гоня впереди себя ледяные и снежные комки, будто мячики, не очень решительно, но шли и шли мы к цели. И чем дальше шли, тем меньше оставалось у меня в словах бодрости, в действиях тоже, и смех вовсе иссяк. Только конский шевяк прыгал — кони еще в этом городе велись, — и прыгал он от пинков, да громче хрустел снег под сапогами. Когда же супруга моя свернула с улицы на прогребенную тропинку в еще неглубоком снегу, ярко сверкающем искрами под луною, я сказал: «Передохнем!»

Между тем перевалило далеко за полночь, хотя точного времени мы с супругой не знали — часов ни у того, ни у другого не было, когда с вокзала пошли, на часах привокзальных, черной ковригой висящих над перроном, стрелки показывали два часа ночи с чем-то. Ноябрьский морозец набирал в ночи силы и звонкости, ярче прорезались звезды, прозрачная и круглая луна, что льдина, вытряхнутая из ведра, несколько раз объявлялась, но наплывающие дымы из близко ухающего, звякающего, мощно вздыхающего завода то и дело мутили высь, глушили всякий свет.

Вдруг небо начало подниматься и озаряться, будто от мощного взрыва. Но взрыва не последовало, лишь в полнеба разлилось яркое зарево и стало медленно угасать, оседая горящей пылью на землю.

— Что это?

— Шлак. Горячий шлак из домен на отвал вылили. Очень красиво, правда?

— Да, очень.

— Ты потом это все увидишь.

Говорить стало не о чем. Мороз становился все крепче. Надо было идти под крышу, в тепло. Отступать некуда. Виновато примолкли оба, не играли в шевяки, не разговаривали. Супруга снова вырвалась вперед. Я тащился за нею.

— Папа тропинку прогреб! — со светло пробуждающейся ласковостью сказала спутница.

— Как ты узнала?

— А он всегда с вечера… Если ж ночью снегу наметет, раньше всех встанет и прогребет тропинки, да и некому больше…

Мы приблизились к мирно в снегу спавшему деревянному полутораэтажному дому и оказались в нешироко сколоченном тесовом тамбуре, перед дверью в дом с обшитой жестью замочной скважиной. Вдоль тамбура на чурбаках покоилась толстая доска.

— Ну вот… Теперь посидим, — дрогнувшим голосом сказала спутница, и мы затихли на холодной скамье.

Я впервые почувствовал, что она, спутница моя, тоже волнуется после долгой разлуки с родным домом. Ей и радостно, и боязно сейчас. Ободрявшая меня всю дорогу словом и взглядом, она оробела у родимого крыльца и сама нуждалась в поддержке, чтоб разделили с нею ее долгожданное и тревожное волнение.

Я нашарил ее в темноте тамбура, пригреб к себе. Она благодарно ткнулась мне в шинель мокрым лицом и, содрогаясь от плача, целовала меня в шею, в щеки, норовила попасть в раненый глаз. Я гладил ее коротко, по-армейски стриженные волосы по-за шапкой, очерствелые от дорожной пыли и грязи.

— Ну вот, все! Приехали! — с облегчением, утирая лицо платочком, еще раз, уже летуче, чмокнула она меня в щеку и заторопилась: — Сейчас! Сейчас! — нетерпеливо шарила она за надбровником дверей, обметанным куржаком. — Да где же он? Папа всегда его сюда клал… — И вдруг счастливо залилась: — Во-от! Во-о-от он! — прижала большой железный ключ к груди, словно Мадонна малюсенького младенца. — Во-о-от он, голубчик! Во-от! На, открывай! — сунула она мне ключ.

И я догадался, что это имеет какое-то значение.

Долго я возился, но дверь не отпиралась. Нетерпеливо топтавшаяся сзади меня жена моя давала советы, затем не выдержала, отстранила меня и сама принялась за дело.

В глуби дома почувствовалось движение, послышались приглушенные голоса, наконец нерешительно вспыхнул свет, выделив в темноте два низко осевших в снег окна. Скоро проскрипела избяная дверь, мы почуяли, что в сенках кто-то есть, прислушивается к нам.

— Ой, да что же это такое?! Ну что же это такое? — вертела ключ туда-сюда новоприезжая, хрустя им в скважине, и повторяла уже сквозь слезы: — Ну что же это такое?! Всегда замок открывался нормально…

— Хто там? — раздался робкий и в то же время воскресающий голос человека, что-то почувствовавшего дальним уголком сердца, но еще не отошедшего от страха. — Дочерь, Марея, это ты?

— Я, папа, я!

— Мати! Мати! — всплеснулось за дверью. — Дак это же она, Марея, с войны приехала!

— Миля, ты?!

— Я, мама, я!

— Ваня! Зоря! Тася! Вася! Миля приехала! Миля! — с облегчением, словно бы пережив панику, дрожал за дверью голос. Слышно было, как по избе забегали.

— Да пошто же ты не идешь-то? Чего там долго копаешься?..

— Дверь открыть не можем!

— Дак ты не одна?

— С мужем я!

— С му-ужем?! Дак где-ка он-то?

— Да тут он, тут.

Кольнуло: коли муж, дак куда он денется?

— Замок-от у нас испортили варнаки какие-то. Дак мы его переставили задом наперед, а ты по-ранешному вертишь. Ты ключ-от глыбже засунь и к Комелину верти, к Комелину, а не к Куркову. К Комелину, говорю, к Комелину…

Супруга моя начала действовать ключом согласно инструкции; Комелины и Курковы, как выяснилось позднее, — соседи. Вот к одному из них, левому соседу Комелину, и следовало поворачивать ключ. Я следил за действиями дорогой супруги смущенно — супругу тут звали разными именами, авантюристка она, не иначе! И матерая, видать! Доразмышлять на эту тему мне не дали — дверь наконец отворилась. В наспех накинутой лопотине шустро выскочила маленькая женщина, начала целовать мою, тоже маленькую, жену, обшаривать ее, гладить по лицу. Позади женщины, в глуби сенок, под тускло светящейся лампочкой, кто в чем, толпился люд женского, но больше мужского рода. Высокий мужчина с круглой, будто у святого архангела, залысиной, обнажившей лоб, похожий на широкий, двудушный солдатский котелок, решительно сжимал в руке топор.

— Дак в избу ступайте! В избу! — разнимал двух сцепившихся женщин довольно высокий пожилой человек с бородой. И хотя накинута на него была трофейная японская шуба с лисьим воротником, все равно угадывалась усталость в его большом и костистом теле. — Студено ведь в сенках! Говорю, в избу ступайте… И ты, солдатик, как тя звать-то? В пилотке ведь.

Мы оказались в низком кухонном полуэтаже с рыластой, внушительных размеров русской печью. Толстые скамьи, углом приделанные к стенам, и углом вдвинутый в них грубо сколоченный семейный стол с «подтоварником» внизу. За печью был проем в виде двери, на нем, раздернутая в спешке, качалась тусклая занавеска. Было тепло и сонно в этом бедном, просторном жилище, пахло умывальником, сохнущими на печи мазутными валенками или другой какой обувью; из печи доносило преющим скотским сбоем, но запах варившихся почек и кишок крыло тонким слоем сохнущей на шестке лучины, умело и тонко нащепанной, да беременем чистых лесных дров, аккуратно сложенных на полу, перед шестком.

Продолжались объятья, поцелуи, возгласы, слезы, мимолетные уже слезы, смех возник: «Папа-то, папа перепугался! А Ваня-то, Ваня — за топор!» Я стоял, прислонив к порогу чужого мне дома чемоданчик, с совсем отощавшим за долгую и канительную дорогу синим сидором за плечьми, и размышлял на привычную уже тему: «Зачем это меня сюда черти принесли? И вообще, зачем они всю жизнь меня куда-то заносят?..»

— Дак ты че, парень, стоишь-то возле дверей? Раз приехал, дак проходи давай, проходи! — позвал меня возникший в моей жизни человек с непривычным наименованием — тесть. Но я все стоял, все стоял на месте, лишь переступил с ноги на ногу, давая знать, что внял проявленной чуткости…

— Господи! Про парня-то забыли! — всполошилась маленькая женщина с новым для меня наименованием — теща. — Раз ты теперь наш, проходи и не бойся народу. Народу у нас завсегда много…