Романтики - Паустовский Константин Георгиевич. Страница 33

Я пережил страшную ночь. Три раза я вскакивал с диким криком, и мне казалось, что вот-вот у меня разорвется сердце.

К утру пришел мой сосед моряк и спросил меня, что со мной. «У меня случился маленький нарыв в сердечной сумке», – ответил я ему. Он с сомнением досмотрел на меня и сказал, что надо бы обратиться к врачу.

Он предложил мне папиросу, поговорил и ушел.

У меня есть прекрасный врач, врач единственный – море. Великая соленая чаша, в которой я захлебнусь, как ребенок.

***

Я не увижу ее больше. Нужно это сделать так, чтобы знал только он один. Я боюсь, что раньше времени спячу с ума. Такой конец – самый бесславный и жалкий. Я не могу вынести мысли, что она увидит меня после смерти. В ее памяти я должен остаться живым, спокойным и чистым.

Если бы она пришла ко мне, обняла мои плечи, поцеловала глаза, выпила мои скупые слезы и сказала о том, что жизнь хороша, даже с ее неразделенной и неутоленной любовью, – я, может быть, остался бы.

Максимов, ты будешь читать это. Она не должна ничего знать, – слышишь? Это наше с тобой дело. Поверь, что душою я чист и люблю ее невыразимо, больше жизни, больше себя самого.

Прощай. Как бы мне хотелось выплакаться, чтобы растаяло в груди то железное ядро, которое сжало мне глотку. Как мне хотелось прийти к тебе и все рассказать. Может быть, ты нашел бы простой выход; может быть, я мог бы остаться жить. Я не знаю. Мне очень тяжело. У меня от горечи, от тоски, от томительных мыслей разрывается сердце».

Сегодня, сидя со мной в небольшом саду около дома, Хатидже закрыла книгу и сказала:

– Ты знаешь, что он утонул около тех камней, куда мы как-то выезжали на шлюпке. Ведь он был прекрасный пловец.

Она замолчала.

– Последние дни он так томился! Были дни, когда он метался, как подстреленный зверь, пил запоем. Как-то я его спросила – что с ним. Ты знаешь, что он мне ответил? «Вы не должны были бы знать об этом. Я болен. У меня тяжелая наследственность. У моего отца был прогрессивный паралич». Он лгал. Я сказала ему об этом. «Если это не так, то тем хуже для меня», – ответил он. Несколько дней он пытался смешать краски так, чтобы получился цвет расплавленного золота. Ему это не удавалось, и он приходил в неистовство. Порвал несколько начатых эскизов и бросил писать. «Лучше тех красок, которые мне дает бутылка, я в жизни не видел и никогда не увижу», – несколько раз говорил он.

– Надо перечесть Шелли, – сказал я Хатидже. – Это – его любимый поэт. И он так же, как Шелли, утонул в море.

– Шелли не утонул, – возразила мне Хатидже, и вдруг странная тревога зазвучала в ее голосе. – Он покончил с собой!

Горячие полудни

В июне из Москвы приехал Серединский. Из Севастополя он ехал в «свое имение» – клочок земли с хибаркой на рыбачьей косе, к северу от Евпатории, около Ак-Мечети. Он рассказывал, что там много солнца, моря и песка, и звал нас с собой. Мы провели вместе несколько дней, потом решили ехать к Серединскому.

Стояли особенные дни – синие и до конца прозрачные, освеженные ветром, будто бы мир был создан только сегодня. Над водой лежали тонкие облака. Такие облака предвещают засуху, недели иссушающей жары. Вода голубела на отмелях, в ней качались красные днища барок. Стальные носы броненосцев полоскала прозрачная крепкая волна.

Я почернел, загар отливал кофейным блеском, брови выгорели, как солома.

Память о Винклере растворялась в солнечных днях. Его образ стал новым, суровым и светлым.

Я долго не мог угадать – в чем была особенность этих дней в Севастополе. Жизнь в легком их шелесте наполняла душу еще не бывшим покоем, ощущением свежести, печали и одновременно силы.

Каждое утро мы втроем шли в купальни. После ночи вода была холодна, качалась стеклянными буграми, по дну бегали крабы, путались водоросли, полотнища флагов рвались под ветром, горячим и синим до боли. В пене, как розовый аравийский мыс, стояла Константиновская батарея.

Я отплывал далеко от берега, упругая вода ходила подо мной, я ложился на спину и пел несвязные чьи-то стихи. Часто я подплывал к пароходам. От них тянуло запахом масла и нагретой краски. Я качался на воде, прошитой слоистыми зелеными лучами, глядел на черную корму и ржавый громадный руль. Как стаи чертенят, ныряли за копейками черномазые мальчишки. Однажды чахоточная девушка бросила мне полтинник и крикнула: «Ловите!» Я нырнул и поймал в воде медленно тонувшую монету. Когда я выплыл, она перегнулась через борт и смотрела на меня.

– Я боялась, что он утонет, – сказала она своему соседу, толстому юноше в пенсне.

Я изловчился, бросил полтинник и попал юноше в лицо.

Пенсне упало и разбилось. Мальчишки завыли от восторга, зашлепали по воде руками, пароход загудел, матросы начали гонять нас линьками. Сотни серебряных, как булавки, маленьких рыбок фиринок рвали в зеленой воде хлебные крошки.

Я поплыл к Серединскому. Между нами, сверкнув на солнце черной тушей, перевернулся дельфин.

Я видел, как далеко плыла Хатидже. Ее смуглые руки медленно и спокойно ложились на волну. И вдруг ярко блеснул синим огнем камень в ее кольце. Шумело море, хлопая суровыми парусами проходившей мимо барки.

Мы вышли и долго лежали на солнце. Я читал желтенькую книжечку «Универсальной библиотеки» Анри де Ренье, читал медленно, часто откладывал ее и втягивал в себя острый запах рассола.

Часто после купанья мы заходили в темное, пустое кафе, и мрачный хозяин-грек подавал нам в чашечках кофе со сдобными булочками. Моряки в белом, с золотыми кортиками, с крепкими лицами, улыбаясь, оглядывались на Хатидже.

Сквозь жалюзи в комнату врывались тонкие стрелы солнца, когда мне принесли письмо от Наташи.

«Больше месяца от вас нет ни слова. Неужели вы хотите, чтобы, кроме нашего «обручения», у меня не осталось ни одного воспоминания о вас?

Я узнала из письма Серединского, что утонул ваш друг, художник Винклер. Из этого же письма я узнала, что в Севастополе вы загорели, сильно возмужали, ваши дни проходят празднично и свободно. Я узнала, что Хатидже «необыкновенно изящная девушка, с волосами цвета темного золота».