Романтики - Паустовский Константин Георгиевич. Страница 42
– Он сумасшедший. На войне он читает Тагора и каждый день бреется.
Однажды ее вызвали к больной в соседнюю деревню. Я поехал с ней.
В халупе, где лежала больная девочка, рябая баба ставила в печку горшки с кислым варевом. Пахло холодным дымом из боровов и прелым тряпьем. Под лавками урчали сытые куры. Я зажег спичку.
– Где больная?
– Там, на лавке.
Попова подошла к ней.
– Странно, – сказала она. – Идите-ка сюда. Она, кажется, мертвая.
Глаза у девочки уже остекленели. Я поднял тряпье и взял ее руку. Рука была холодная.
– Тетка, – сказал я громко, – девочка-то твоя умерла.
Баба молчала.
– Дочка твоя умерла, – громко повторил я и осветил спичкой лицо с прилипшими волосами.
– Эге, – ответила баба и поправила волосы. – Еще днем померла.
– Что же ты не приберешь?
– Нема часу. Солдаты дали говядины, мужику надо борщ сварить. Пускай полежит.
– Как же это? – тихо спросила Попова. – Может быть, она не мать?
– Это твоя дочка?
– Эге, моя. – И женщина снова завозилась с горшками.
Я посмотрел на девочку, на опустившиеся плечи сестры, на солдата в папахе, который вошел и, нелепо вытянувшись, стоял у двери, и вспомнил смерть Винклера.
– Пойдем, – сказал я сестре.
Ночь ползла с холмов. По мокрым колеям прыгали огни фонарей, – бродили и ругались обозные солдаты. На обратном пути мы молчали.
По вечерам, когда день, желтый, как мокрая вата, затягивался туманом, я ложился на койку и читал «Гитанджали». За низеньким оконцем, шлепая по месиву снега и грязи, ходили солдаты.
– Ну и зима здесь, матери ее черт!
За стеной, в «команде», тренькала мандолина и надтреснутый тенор скучно пел:
– Полещук! – кричал со своей койки студент Вебель – начальник «базы». – Долго он будет скулить?
– Не могу знать, – оторопело отвечал из сеней Полещук.
– В карты в команде режутся?
– Никак нет.
– Смотри. Приду – опять карты порву.
Иногда, почему-то всегда вечером, из отряда приезжал обоз за продуктами. За стеной начиналась возня, кусались лошади, кричали и матерились солдаты, заезжали во двор, цепляя в темноте за ворота, и привозили новости: на позициях тихо, старшую сестру увезли в Москву, погода скаженная, и под Гербами поломали дышло.
Потом мокрый солдат приходил в халупу, становился у двери и, вытерев нос рукавом, вытаскивал из-за обшлага письма.
Прибегали сестры – Попова и Малеева, курсистка-медичка из Каширы, глупая и смешливая, – и мы садились пить чай.
Иногда шла с факелами, грохоча коваными колесами, артиллерия. Крупной рысью заезжали вперед темные фигуры в блестящих от дождя плащах, и щелкали нагайками ездовые.
В халупе ночевали проезжие офицеры: воспитанные артиллеристы, и простоватая пехота, и задерганные тыловики – начальники облезлых гуртов и обозов. По утрам к ним робко являлись потерявшие голос от страха солдаты «крестоносцы» и начинали один и тот же разговор:
– Где ты коров растерял, раззява? – кричал измученным голосом начальник гурта. – Подлые твои глаза, борода!
Борода мигала воспаленными глазками, мяла изорванную папаху и молчала.
– Чего молчишь, как колода?
– Дохнут с дождя, ваше благородие, – отвечала наконец борода сиплым шепотом.
– Дохнут? Где шкура? Знаешь приказ – шкуру с дохлой сдирать. Ну, черт с тобой, пошел вон!
Офицер жалобно отдувался и садился пить чай.
Я получил письмо от Алексея: «Узнал от одного из санитаров твоего отряда, что ты в Загнанске. Мой отряд стоит в Скаржиско. Приезжай. Мне вырваться трудно».
Ночью я думал о встрече с Алексеем и о Винклере. Его смерть я вспоминал теперь часто. Он умер на пороге войны. Ему не пришлось узнать ее тоскливые будни, ее скрежещущие бои, бесплодные мысли, увидеть города, превращенные в отхожие места, промокших до портянок солдат, вонючие раны и желтые выпученные глаза трупов.
Звезда над городами
За окном синело. Далеко прогремел один удар, потом второй. Вскоре удары слились в глухой гром.
– Не спите? – окликнул меня Вебель.
– Нет.
– Слышите, как разгорается? Опять немцы пошли в наступление.
Он закурил. Я натянул на голову шинель и попытался уснуть.
– Звезда над городами, – сказала во сне Попова.
Далекий гром перебивали короткие и веские удары.
– Тяжелая ввязалась, – пробормотал Вебель и сел на койке. – Надо сказать, чтобы взяли лошадей в хомуты. К утру, должно быть, все двуколки вызовут в Хенцины.
Я встал. За окном голубой парчой летали снега. В тронутом янтарями небе празднично вычерчивались горы.
– Видите, я был прав, – сказал Вебель и вышел навстречу ординарцу, постучавшему в окно.
Через час я выехал с обозом двуколок в Хенцины. Ехали обе сестры. Раннее солнце розовым паром заволокло долины. Горные дороги были крепко сбиты морозом.
В дороге я спросил Попову:
– Что вам снилось ночью?
Попова покраснела.
– Разве я говорила во сне? – быстро спросила она. – Скажите, что я сказала, тогда я, может быть, вспомню.
– Вы сказали: «Звезда над городами».
– Ах да. Мне снилось, что я иду ночью по берегу озера с ксендзом и Козловским. Вдали был город, будто Москва, и над ним огромная звезда. Ксендз показал на эту звезду и сказал по-польски: «Вот звезда, которая восходит над всеми городами, обреченными на гибель». Мы все шли и шли, и вдруг я увидела Кремль, и Арбат, и Пречистенку. Я заплакала во сне, а Козловский, чтобы утешить меня, дал мне букетик фиалок и сказал: «Не плачьте. Эти фиалки собрал шофер Махалин на том месте, где была Москва». Потом тысячи черных солдат с винтовками бежали мимо нас и спрашивали дорогу на Люблин. Офицер с разодранным в клочья лицом бешено проскакал на коне и крикнул, что надо стрелять по звезде.
– Пророческий сон, – сказал я, всматриваясь в снежные дали.
В Хенцинах мы напоили лошадей и на рысях пошли к Шевелям, где развернулась летучка. Навстречу дико скакали зарядные ящики, тупо дрожала земля, и к небу подымался желтый дым разрывов. В канавах у шоссе сидели солдаты в походном снаряжении и смотрели вперед, вдоль дороги, где горел фольварк.