Прекрасное лето - Павезе Чезаре. Страница 14

– Пойдем в кино, – сказал Гвидо.

– Зачем? Лучше погуляем, так хорошо побродить вдвоем.

– Да ведь холодно, – сказал Гвидо.

– Можно пойти в кафе или в танцзал.

– Я не люблю танцевать, – сказал Гвидо.

Вечером они встретились, и Джинии было как-то странно, что она идет по улице с сержантом, но она говорила себе, что это Гвидо и что он все тот же. Сперва Гвидо держал ее за руку, как девочку, но ему то и дело приходилось отдавать честь офицерам, и Джиния перешла на другую сторону и сама уцепилась за его руку. Так они шли, и Джинии даже улица казалась другой.

«Что, если бы мы встретили Амелию?» – думала она и рассказывала Гвидо про синьору Биче, стараясь удержаться от смеха. Гвидо шутил и приговаривал:

– Через три дня я перестану отдавать честь этим образинам. Посмотри только, что за рожи – так и просят кирпича.

– Амелия тоже любит потешаться над прохожими, – сказала Джиния. – Остановится и смеется им в лицо.

– Амелия иногда перебарщивает. Ты давно ее знаешь?

– Мы соседки, – сказала Джиния. – А ты?

Тогда Гвидо рассказал ей про тот год, когда он снял студию и к нему приходили его друзья студенты, один из которых потом стал монахом. Амелия тогда еще не была натурщицей, но любила повеселиться, и они приходили и днем и вечером, и смеялись, и пили, а он тем временем пытался работать. Как именно он познакомился с Амелией, Гвидо не помнил. Потом один из его друзей ушел в армию, другой сдал экзамены, третий женился, и веселое время кончилось.

– Ты жалеешь об этом? – сказала Джиния, заглядывая в глаза Гвидо.

– Больше всего я жалею о монахе, который иногда пишет мне и спрашивает, как я работаю и вижусь ли с кем-нибудь из старых друзей.

– Yо ведь и другие тоже могут тебе писать?

– К чему мне это, я же не в тюрьме, – сказал Гвидо. – Тот, который постригся в монахи, был единственный, кому нравились мои картины. Ты бы видела его: рослый, дюжий мужчина вроде меня, а глаза девичьи. Жаль, он все понимал.

– А ты не станешь монахом, Гвидо?

– Такой опасности нет.

– Родригесу не нравятся твои картины. Вот он действительно смахивает на священника.

Но Гвидо вступился за Родригеса и сказал, что он замечательный художник, но, прежде чем рисовать, все обдумывает и ничего не делает случайно, и его работам не хватает только цвета.

– У него на родине слишком много красок, – сказал он. – Маленьким он объелся ими и теперь хотел бы рисовать без них. Но какой у него глаз, какая рука!

– Ты позволишь мне смотреть, когда будешь рисовать красками? – сказала Джиния, сжимая его руку.

– Если я буду еще способен на это, когда расстанусь с военной формой. Вот раньше я действительно работал. Я писал по картине в неделю. Такая была жизнь, что все горело в руках. Кончилось это времечко.

– А я для тебя ничего не значу? – спросила Джиния. Гвидо прижал к себе ее руку.

– Худое лето, когда солнца нету, а ты же не солнце. Ты не знаешь, что такое писать картину. Мне бы нужно влюбиться в тебя, чтобы поумнеть, но тогда я потерял бы время. Надо тебе сказать, что человек может по-настоящему работать, только, если у него есть друзья, которые понимают его.

– Ты никогда не был влюблен? – сказала Джиния, не глядя на него.

– Влюблен? У меня нет на это времени.

Устав ходить по улицам, они отправились разыгрывать из себя влюбленных в кафе. Гвидо курил и слушал то, что она говорила ему, глядя на входящих и выходящих посетителей. Чтобы доставить ей удовольствие, он нарисовал карандашом ее профиль на мраморном столике. Улучив минуту, когда поблизости никого не было, Джиния сказала ему:

– Знаешь, я рада, что ты никогда не был влюблен.

– Вот и хорошо, если тебе это приятно, – сказал Гвидо. Вечер кончился грустно, потому что выяснилось, что, как только Гвидо уволят с военной службы, ему придется поехать к себе на родину навестить мать. Джиния утешалась как могла, расспрашивая Гвидо о его доме и семье, о занятиях его отца, о его детстве. Она узнала, что у него есть сестра, которую зовут Луиза, а еще оказалось – и это ей не понравилось, – что Гвидо, собственно говоря, крестьянин. «Мальчишкой я бегал босиком», – признался он ей со смехом, и тогда Джиния поняла, почему у него такие сильные руки и такой зычный голос. Ей не верилось, что крестьянин может стать художником, а Гвидо, как ни странно, хвалился этим и, когда Джиния сказала ему: «Но ты ведь живешь здесь», ответил ей, что настоящему художнику место в деревне.

– Но ты ведь живешь здесь, – повторила Джиния, и тогда Гвидо сказал:

– Мне хорошо только на вершине холма.

С тех пор Джиния почему-то много думала об этой Луизе, которая имела счастье быть сестрой Гвидо, и завидовала ей, и старалась представить себе, о чем Гвидо говорил с ней, когда был подростком. Теперь она понимала, почему Амелия никогда не зарилась на него. «Не будь он художником, он был бы простым мужиком», – думала Джиния и представляла себе его призывником, одним из тех горланящих песни деревенских парией в шейных платках, которых в марте забирают в солдаты. «Но он живет здесь, – думала она, – и он образованный, был студентом, и у нас одинаковые волосы. А интересно, Луиза тоже беленькая?» В этот вечер Джиния, как только пришла домой, заперла дверь на ключ, потом разделась перед зеркалом и озабоченно оглядела себя. После той боли, которую в первый раз причинил ей Гвидо, ей казалось удивительным, что у нее на теле не осталось никаких следов. Она вообразила себя позирующей перед Гвидо и села на стул, как сидела Амелия в студии Бородача. Кто знает, скольких девушек Гвидо видел голыми. Только ее он еще как следует не видел, и при одной мысли об этом у Джинии колотилось сердце. Хорошо бы было вдруг стать такой, как Амелия, смуглой, стройной и равнодушной. А так она не могла показаться Гвидо голой. Сперва они должны были пожениться.

Но Джиния знала, что он никогда не женится на ней, как бы она его ни любила. Она знала это с того самого вечера, когда отдалась ему. Спасибо и на том, что пока еще, когда она приходила, Гвидо переставал работать и шел с ней за портьеру. Она понимала, что сможет и дальше встречаться с ним, только если станет его натурщицей. Иначе в один прекрасный день он возьмет другую.

Джинии было холодно сидеть перед зеркалом голой, и, чувствуя, что у нее сделалась гусиная кожа, она накинула на себя пальто. «Вот как я выглядела бы, если бы позировала», – говорила она и завидовала Амелии, которая уже не стыдилась.

XII

В тот вечер, когда Джиния увиделась с Гвидо в последний раз перед его отъездом, она вдруг почувствовала в его объятиях, что такое умирать от наслаждения, и так замлела, что Гвидо отдернул портьеру, чтобы посмотреть на нее, но она закрыла лицо руками. Когда потом пришел Родригес и стал болтать с Гвидо, Джиния поняла, что значит не быть женатыми и не иметь возможности проводить вместе день и ночь. Она в каком-то ошеломлении спустилась по лестнице, убежденная, что теперь она уже не такая, как прежде, и что все это замечают. «Вот почему любовь считается чем-то запретным, – думала она, – вот почему». И она спрашивала себя, прошли ли через это и Амелия, и Роза. В витринах она видела себя идущей, как пьяная, и это расплывчатое отражение, мелькавшее, как тень, подтверждало, что она стала другой. Теперь она понимала, почему у всех актрис такие томные глаза. Но беременеют, должно быть, не от этого, думала она, потому что у актрис обычно не бывает детей.

Как только Северино ушел, Джиния заперла дверь и разделась перед зеркалом. Она увидела, что она все та же, и это показалось ей непостижимым. У нее было такое ощущение, будто кожа отстала от тела, и еще ее слегка знобило, но она не изменилась, она была такая же бледная, белая, как всегда. «Будь здесь Гвидо, – пронеслось у нее в голове, – я дала бы ему смотреть на себя. Я сказала бы ему, что теперь я настоящая женщина».

Наступило воскресенье, и провести его без Гвидо было невесело. Пришла Амелия, и Джиния была счастлива, потому что теперь не боялась ее и, поглощенная мыслями о Гвидо, могла не принимать ее всерьез. Она предоставляла ей болтать, а тем временем думала о своей тайне. Бедняжка Амелия была более одинока, чем она.