Пейзаж, нарисованный чаем - Павич Милорад. Страница 17
Какое— то мгновение разглядывал седые ресницы на его лице цвета черного хлеба.
«Как узнаю, не спит ли?» — подумал Свилар и ощутил сильный запах — словно бы застарелой мочи.
— Здесь известно, зачем ты пришел и кого ищешь, — сказал ему монах и открыл глаза, — я давно тебя жду, и кажется мне, что ты не слишком рано пришел. Однако и вы там не ногами хлеб месите, есть причины и на то…
Старик поднялся и указал Свилару на небольшой сад вблизи ручья, три вершка земли, не больше. В нем были собраны разные растения вперемешку: алтей, фиалка, анис, незабудка, анютины глазки, солодка гладкая, ирис, ежевика, сушеница, волчья ягода, иван-чай, лаванда, алоэ, ромашка; все это росло вместе — цветы с бурьяном, чай с травами. И Свилар опять ощутил сильный запах смешанных ароматов, словно бы застарелой мочи.
— Это твой сад, — сказал ему монах, — вообще-то, каждому надо где-нибудь иметь такой сад. Я ухаживаю за ним вот уже три десятка лет, с тех пор, как твой отец здесь завершил свой путь. Мы знаем, как тебя зовут, потому что он тебя помнил и посадил этот сад, прежде чем отошел в мир иной и оставил тебя сиротой. Он был отменный травник. Посмотри, ты не найдешь здесь ни одной травинки, которая бы не начиналась с буквы имени, которым ты крещен. Здесь в прямом смысле слова твое имя вписано в растения. Все твои мысли, желания, поступки здесь проросли, расцветали и никли вместе с цветами или сорняками. По виду растения и аромату ты, пожалуй, и сейчас можешь угадать свои поступки, решения, слова, добрые и дурные дела. Добрые поступки были бурьяном, а плохие — цвели и благоухали, потому как хорошее завсегда идет вместе с плохим, а красота ~ со злом. Я вот всегда по растениям знал, как поступаю и как себя чувствую…
Монах на минуту примолк, и кожа у него на лбу задрожала, словно отгоняя мух. По сути же, он отгонял от себя мысли.
— Наверное, монахи присоветовали тебе обратиться ко мне, и я попытаюсь тебе объяснить, почему все, что случилось здесь с твоим отцом, майором Костой Свиларом, случилось именно так и почему не могло случиться никак иначе.
Здесь — ты, может, приметил — нас как бы два сорта. Все мы чада своих слез, потому что слезы всегда старше нас, но во всем остальном мы делимся на два рода-племени. Одни варят на общем огне в больших монастырских кухнях под дымоходом, где можно стоять, настолько он просторен. И едят, и стирают белье, как в армии, — в общем котле. Нет у них ни своей пуговицы, ни волоса, ни бороды, словно у гусей, у которых нет своего пера, ибо оно предназначено для подушки или еще для какой надобности. Для них братия, паства Христова, — превыше храма.
Другие готовят всяк для себя, свой боб в своем горшке, в обители каждый из них имеет свой садик, за которым сам ухаживает и сам собирает урожай с него. Эти, другие, живут одиноко, словно в пустыне, и привязаны к храму, а не к братии. К стенам крепости и церквам хилендарским.
Одни от других они отличаются и показывают, мол, не все равно, под каким ты созвездием живешь: Рыб ли, Девы ли. Где-то перед войной, году в сороковом, когда птицы неслись прямо в воздухе, настоятель в Хилендаре был выбран из одиночек. Святость храма Пресвятой Богородицы была для него превыше всего, и он, засучив рукава, принялся радеть о монастырском хлебе. Наделен он был легкой рукой, оттого пшеница да рожь всегда держались в закромах. Возделывая оливы, осенял себя крестом и возносил молитву:
— Богородице Дево, радуйся, гору Афонскую освятившая Своим благодатным присутствием.
Работал он обеими руками одновременно и левой мог наливать ракию, а правой — масло, и не проливал; умел он готовить еду, высаживал деревья вдоль дороги таким порядком, что тень от них в знойный полдень падала именно на дорогу. По ночам он любил обходить хилендарскую обитель, слушать пение монахов-общинников, а негодуя, мог сам погнать рогатиной буйволов-шкодливцев с поля, не сходя с вьючного седла. После него остался рукописный словарь вздохов в старославянских молитвах восточного извода. По весне поправлял запруды и рыл отводные каналы вокруг монастыря и служил всенощные, вымаливая, чтобы нещадные сырость да туман, по которым монастырь получил свое имя, не одолели его совсем. Он был из тех, для кого небо — для птицы, а вода — для рыбы. Его проповеди, где каждое слово — что ломоть теплого хлеба, помнили все монахи великого афонского братства. А были эти слова крепки, короче одной фразы подчас, зато ценились столь высоко, что ту фразу знала на память вся Святая гора, чуть только она была произнесена, хотя никогда никто ее не повторил. Оставалась общей тайной.
Однако поступки человека — что лоза виноградная: ко времени и не ко времени выпускает росток, не ведая, с морозом ли, с солнцем ли встретится… Так было во времена, когда и камни росли. А потом камни расти перестали. Пришла война, Грецию заполонили немецкие войска, и тот наместник-одиночка дорого заплатил за свою любовь к монастырю. Ты должен знать, что он твоего отца, как и других офицеров из Югославии, принял и укрыл здесь, в обители. Как-то между тем во время женской трапезы (когда едят монахи-одиночки) в монастыре появился немецкий капитан с двумя унтер-офицерами и десятком солдат. За кофе, который по этому поводу был приправлен мастикой, повел он разговор.
— А что, господин капитан, вы пришли сюда с суши или с моря? — спросил для начала настоятель.
— Почему вы спрашиваете, святой отец? — ответил вопросом на вопрос капитан.
— Если вы идете с суши, тогда в рюмку мастики Доливают несколько капель воды и так пьют. А коли идете с моря, где вас умыло солнце, а волны добавили ветра, тогда, напротив, в стакан с водой нужно плеснуть мастики. Тогда жидкость превратится в туман и дымку, ароматную и пенистую. Все это следует выпить до капли, и утомление и головокружение как рукой снимает.
Капитан на это ничего не ответил, однако влил несколько капель воды в мастику и выпил. Так настоятель понял, что дела обстоят плохо и что немец пришел по суше, — стало быть, тем же путем, которым пришли и беглецы с албанского фронта. Шел по их следу.
Немец задал прямой вопрос настоятелю, не прячутся ли у него военные беглецы из Югославии. Получив отрицательный ответ, встал, дождался, пока краска, разлившись по лицу, стекла в уши, сказал:
— Я, святой отец, испытываю необычайное уважение к этому месту и вашей святой обители, но сейчас идет война, и мы лишь авангард целой армии. Если я не получу точного ответа, я прикажу солдатам обыскать монастырь и найду беглецов, о которых мне известно, что они находятся здесь, что их трое, что все они офицеры, которые причинили урон нашим силам в этой войне. В том случае, если их не передадите мне вы и я должен буду искать их сам, я прикажу Хилендар спалить. За вами решение…
Беда твоего отца и того настоятеля состояла в том, что монах бы идиоритмиком, принадлежал укладу отшельников, тех, кто оберегал монастырь и ставил его превыше всего на свете, и поступок этим был предопределен. Если бы он был из тех, других, которые пребывают здесь в общинах и не столь заботятся о Хилендаре, не случилось бы того, что должно было случиться… Я тебе об этом не стану рассказывать, потому как конец может досказать любой монах из тех, кто в то время пребывал в обители…
Монах резко оборвал рассказ, достал из своего ларя-гроба стеклянную банку и протянул Свилару.
— Это мед, который пчелы собрали в твоем саду. Возьми его и ешь. Может, он поведает тебе о том, что ты делал и что следует тебе делать. Я не знаю…
Монах перевернул посох так, что тонкий конец оказался под рукой, наморщил лоб, отогнал мысли и двинулся прочь, ступая пальцами в пятки своих перевернутых опанок. Травы сеяли за ним золотистую пыльцу наподобие молотого ореха и запорошили следы его перевернутой обуви. Между Свиларом и ним протекала вода и свирепела сенная лихорадка; казалось, что старик приближается, хотя он уходил. Свилар бежал к монастырю, гоня впереди себя пахучие пассаты. На миг он поднял голову, посмотрел на солнце и подумал, что его взгляд все еще будет стремиться к солнцу и тогда, когда сам он будет мертв.